издательская группа
Восточно-Сибирская правда

Девятый круг. Записки смертника

В полном объёме рукопись публикуется впервые

  • Автор: Совместный проект с Государственным музеем истории ГУЛАГа (г. Москва). OCR (оптическое распознавание текстов), набор и вычитка – Максим Куделя., Фото: из архива Натальи Ореховой, дочери Валерия Ладейщикова

Автор: Валерий Ладейщиков, журналист «Восточно-Сибирской правды», политзаключённый в 1936–1956 годах

Мадонна

Во время обхода у моей койки остановилась главный врач Фрида Минеевна – навеки помню это имя. В белом халате она показалась мне Мадонной.

– Значит, не хочешь умирать.

– Не хочу. Дома ждут.

– Кто такой?

– Студент.

– Ну что ж, правильно.

Я и в самом деле почувствовал себя лучше. Дня через три даже попробовал писать стихи огрызком карандаша на коробке от порошков. Запишу, запомню, сотру мякишем хлеба – и снова пишу. Среди них – стихи о матери: «Видно, вечно быть в тревоге – доля наших матерей…» Случилось ещё одно маленькое чудо. Как-то во время обхода я сказал, чем лечила нас в детстве мама: по ложке кагора трижды в день.

– Смотри-ка, уже рецепт себе выписал! – улыбнулась Фрида Минеевна.

Не знаю уж, как и где она сумела найти немного кагора или портвейна, но мне три дня приносили его в пробирке.

Люди в белых халатах. На фоне каторги они, своими добротой и участием не раз вытаскивавшие нас, клеймёных, из ямы, и впрямь казались инопланетянами.

В начале зимы меня выписали из больницы. Но был ещё слаб. Закурил – и свалился у печки. Отвели в барак – в бригаду с лёгким трудом. Тут меня нашёл Иосиф Кравченко, с которым мы вкалывали в одном забое на «Майорыче». Теперь он работал в центральной бухгалтерии – старшим в расчётном отделе.

Да, к тому времени на Колыме вновь произошли перемены. Пал Гаранин. Ходили слухи, что на самом деле он был агентом зарубежной разведки, убившим подлинного чекиста Гаранина. Разоблачила его сестра, несмотря на запрет лже-Гаранина, приехавшая на Колыму.

Слухи эти никем не опровергались и не подтверждались. Кому-то было выгодно представить, что десятки тысяч честных людей истреблены не заслуженным чекистом, а вражьим агентом. Как бы то ни было, владыка колымских лагерей был расстрелян.

Пал и шеф Гараниных Ежов, чьё фото рядом со Сталиным ещё недавно публиковалось во всех советских газетах и журналах. Вспомнилось: «Мавр сделал своё дело – мавра можно уйти». Повторился вариант «Головокружения от успехов» – Сталин, дескать, ничего не знал о зловещих перегибах.

В расчётном отделе нашлась вакансия, и по рекомендации Кравченко я занял её. Недаром говорят, что жизнь – как матросская тельняшка, где чередуются тёмные и белые полосы. Сейчас передо мной вновь ложилась светлая полоса. Молодой организм быстро восстанавливал силы.

Появились и новые друзья, прежде всего связанные с искусством. Падение Гаранина привело к ослаблению лагерного режима. Были вновь введены зачёты рабочих дней, когда за день хорошей работы и соблюдения режима засчитывалось до двух дней срока.

За вычетом содержания в лагере начислялась зарплата, переводимая на лицевой счёт заключённого в бухгалтерию. Разрешались посылки, переписка с родными и другие льготы. Словом, жизнь входила в новое русло. Возрождались КВЧ (культурно-воспитательные части), агитбригады.

Крепкий коллектив художественной самодеятельности возник на центральном лагпункте – стане «Утиный». В него вошли солист крупного оперного театра Барский, виолончелист Авдеенко, артист Олег Поплавский, украинский кинодраматург Аркадий Добровольский, студент Воронежской консерватории по классу пианино Александр Болдырев и другие одарённые люди. Правда, как в шекспировском театре, женские роли приходилось играть мужчинам, но это не смущало. Вообще, при довольно ограниченном числе участников совмещение профессии было неизбежным, в отличие от многих скоропалительно созданных агитбригад упор делался на классику, народные и популярные песни.

Ставили, например, «Ревизора» Гоголя, сокращённый вариант которого написал я. Современные песни записывали и аранжировали Авдеенко или Болдырев. Когда к ним не было слов (в частности, к зарубежным), я писал стихи. Прекрасным тенором обладал Барский, исполнявший оперные арии, романсы и различные песни (от «Скажите, девушки» до «Санта Лючии» и иных). Как-то я написал стихи на музыку – танго, навеянное мотивами заключения. Исполнять взялся Барский. Пел он с большим чувством, на «бис». Но после двух-трёх концертов номер запретили, хотя в стихах и не было ничего страшного, даже слова «заключённый» или «лагерь», «тюрьма» не упоминались. В знак протеста Барский отказался выступать, сославшись на горло. К слову, в «Женитьбе» он отлично сыграл городничего.

Особенно я подружился с Сашей Болдыревым и Аркадием Добровольским. Саша тоже прошёл школу «тачка – кайло» и, когда после того сел за пианино, чуть не зарыдал. Руки не слушались. Профессора консерватории сулили ему большое будущее. Постепенно к кистям немного вернулась гибкость, но было уже не то. От всего облика Саши – сероглазого, со светлыми, слегка вьющимися волосами (участников самодеятельности разрешалось не стричь наголо), с нежным овалом лица – исходили мягкость и сердечность. Но в принципиальных оценках он был строг и непреклонен.

Аркадий Добровольский входил в творческую группу известного кинорежиссёра Ивана Пырьева. Совместно с Евгением Помещиковым он написал сценарий, по которому был поставлен фильм со ставшей потом кинозвездой Мариной Ладыниной в главной роли. Затем – также вдвоём – написали сценарий «Трактористы». Во время съёмок Добровольский был арестован органами НКВД и осуждён. Аркадий скупо рассказывал: «За принадлежность к контрреволюционной группе анархиста Сергея Вихря». Основных участников её приговорили к расстрелу, Добровольский отделался сроком в семь лет лагерей. Он многое знал в искусстве и интересно рассказывал. Среднего роста, он был хорошо сложен и имел отлично поставленный баритон. У него и в лагере завязался роман с молодой вольной геологиней, за что Аркадия потом перебросили на лагпункт «Речка Утиная». Но это было уже перед самой войной.

Мы много времени проводили с Болдыревым и Добровольским, откровенно обсуждая как колымскую жизнь за колючей проволокой, так и события в мире. Помню, как встревожил нас пакт с Германией. Договор о ненападении – это ещё куда ни шло. Но ведь там было сказано – о дружбе и ненападении! А это уже иное дело. Пакт развязал Гитлеру, фашистской Германии руки в войне с Францией и Англией. Пришло время – и пал Париж. Делились между Германией и Союзом Прибалтика, Польша, Западная Украина. Студенческие «вольнолюбивые стремления» стали обретать реальные очертания. Годы заключения дали понять, что сталинский режим – антидемократический, антинародный. И не просто «культ личности» и режим, а система, с которой надо бороться. Об этом я постараюсь рассказать в своих воспоминаниях позже. А сейчас ограничусь кратким рассказом о событиях в моей жизни начала сороковых годов.

22 июня 1941 года. У всех на устах – война! Вольнонаёмные рассказывают о сообщениях по радио. «В четыре часа немецкие войска вероломно нарушили границы Советского Союза… Бомбят города». Мы пытаемся «разуверить»:

– Провокация! Ведь Германия – наш друг. Вспомним взаимные клятвы Сталина и Гитлера.

Но злой иронии хватает ненадолго. Да, Сталин и его окружение – зло. Но война сулит неслыханные страдания и горе народу, Родине!

Наконец-то после долгого молчания по радио заговорил Сталин: «Братья и сёстры… друзья мои!» Такого от него люди ещё не слыхали…

Вот и закончилась светлая полоска и в моей жизни. Снова, как и в гаранинские времена, ужесточается режим. Осуждённых по 58 статье всюду снимают на общие работы. Вылетаем и мы из бухгалтерии. «Чистят» агитбригаду.

Вместе с другими меня направляют на рудник «Ключ Холодный», затем на прииск «Юбилейный» нашего же объединённого лагпункта «Утиный». В моей лагерной жизни было столько этапов и лагерных пунктов, что из памяти уже выветрились даты, когда это было. Вот и этот год помнится только кайлом и лопатой, тачками и вагонетками, изнуряющим трудом, голодом и полуголодом, издевательствами. Да ещё бутарой с ледяной водой – промывочным прибором, на котором довелось промывать золотоносные пески. В сознании лишь одно – выжить… ещё день!

С начала войны объявили: освобождение из колымских лагерей прекращается вплоть до особого распоряжения. Мой срок заключения календарно, даже без зачётов, заканчивался 10 июня 1942 года. Освобождения я не ждал. Тем неожиданнее был вызов на центральный лагпункт «Утиный», где мне объявили:

– Распишитесь в освобождении.

Выехал в Оротукан, центр ЮГПУ – южного горно-промышленного управления лагерей. Радостной была встреча с Сашей Болдыревым. Он освободился ещё перед войной и сейчас был музыкальным руководителем художественной самодеятельности при клубе посёлка, состоящего из вольнонаёмных. Его не просто уважали, а любили.

– Оставайся здесь, со мной, – решительно заявил он. Всё же Оротукан – это и культурный центр. Есть хорошая библиотека, клуб местная газета, сильная художественная самодеятельность.

В том я успел убедиться, побывав на спектакле «Наука» Горького и на концерте самодеятельного коллектива. Да и просто быть вместе с Сашей – уже хорошо. Неизвестно ещё, когда разрешат выехать на «материк».

Нашлась и работа – в расчётной части бухгалтерии авторемонтного завода.

Родился стих-песня «Москва – это сердце народа» – патриотический, но без подлости. Заканчивался он так: èèè

Нет, русский народ не склонится,

Нет, русский народ не разбить!

Над нашей великой столицей

Бессмертье на вахте стоит.

Стих был напечатан в местной газете за подписью «В. Камский». Саша написал на него музыку. Послал родным весточку о себе, об освобождении и с нетерпением ждал ответа.

Казалось, всё складывалось благополучно. Но однажды днём, вскоре после обеда, в контору, где я работал, вошли двое. Предъявили ордер на право обыска и арест. Всё происходило, как в тумане. Освободиться всего лишь два месяца назад и снова… В кабинете спецкорпуса следователь, лейтенант Никитин, стукнув кулаком по столу, заорал:

– Кто такой Антон?

– Не знаю.

Через час я сидел в карцере. Всё-таки это случилось – провал.

Не так давно я уже слышал: на «Утином» идут аресты заключённых. Было ясно: речь идёт о группе сопротивления Бориса Грязных, скрывающегося под именем Антон.

Часть вторая.

Над пропастью, или Безумный марш

Итак, лейтенант Никитин, старший следователь, интересовался: «Кто такой Антон?» Следствие шло уже примерно месяц, и Никитину, разумеется, многое уже было известно. Вопрос был рассчитан на внезапность, на то, как буду на него реагировать.

Никитин и я вышли из кабинета в коридор. Похоже, что он спешил на ужин, чтобы после опять засесть «за работу». Такие уж у них дела.

– Что сказал Никитин? – спросил охранник.

– Велел ждать здесь, – соврал я.

Страшно не хотелось идти в камеру. Хотелось оттянуть тот момент, когда за тобой снова закроется железная дверь. Продлить иллюзию вольной жизни.

Коридор и комнату дежурного с окошечком разделяла стенка. Почему-то за столом у окошка сидела Джина, обаятельная полугрузинка, активный участник коллектива художественной самодеятельности. Штучки Никитина – не попытаюсь ли через неё что-то передать Саше Болдыреву? Да, я опасался за него. Мы молчали. Барьер. То и впрямь был барьер между настоящей вольной жизнью и полным неизвестности будущим.

Вошёл Никитин. Почему-то он очень рассердился или сделал вид, что разгневался, увидев меня тут, в коридоре.

– Почему не в камере?

Выскочивший дежурный стал объяснять, что вот, дескать, я сказал, что велено ждать Никитина.

– В карцер! – бросил тот.

Карцер как карцер, даже хуже обычного. Темно, ни сесть, ни лечь, на полу какая-то вонючая лужа. Ухитрился спрятать у себя миску от ужина, на ней отдыхал и спал сидя. Напряжённо думал: «Как быть?» Подступало тупое отчаяние. Новый арест ударил меня как топором по башке. Ещё два-три часа назад я мог свободно ходить по улицам меж деревьями, сидеть на берегу прозрачно-холодной горной речушки и бросать камушки, взбираться на сопку навстречу небу и солнцу. Слышать музыку и стихи, голоса Саши и друзей, молодых женщин. И вот – карцер, темь… В коридоре звякнуло ведро, и знакомый голос тихо произнёс:

– Не сдавайся, всё отрицай! Я ничего не сказал о тебе.

Грязных! Видно, Борис, узнав, что я в карцере, попросился вынести ведро в туалет, который находился наискосок от него. Это вывело меня из оцепенения. Назавтра утром потребовал: если не выведут из карцера, объявляю голодовку. В самом деле, какого чёрта торчу в нём, словно уже подписал себе приговор «Виновен»?

Вызвали к Никитину. Сделал удивлённое лицо, что сижу в карцере.

– Следственный изолятор у нас небольшой, камер мало. А в одной обвиняемым по общему делу сидеть нельзя. Так что не взыщите.

Меня перевели в камеру человек на восемь. Видно, мелочь – утром их уводили на сопки за брусникой. В тот год она уродилась хорошо. Собирали для начальства, но часть перепадала и им.

Выводили всех, кроме меня и ещё одного молчаливого человека в годах. Тюремное радио донесло: С. Поляков, главный свидетель по делу Б. Грязных. Работал в органах ГПУ-НКВД с 1919 года почти двадцать лет.

Я с удовольствием растянулся на сплошных нарах, накрытых матрасами из сена, прокручивая в памяти события минувших дней.

Встреча с Грязных

Началась эта история не сегодня. Конец 1938-го или начало 1939 года, лютая зима. Я работаю в центральной бухгалтерии прииска «Утиный» – в расчётной части. Как-то, просматривая ведомости по оплате труда заключённых (неполученные суммы я заносил на карточки – их счета), я увидел подпись «Бор. Грязных». Узнал бы её среди тысяч. Борис Александрович Грязных, ответственный секретарь, заместитель редактора газеты «Искра» в городе, где я родился, – Лысьве Пермской области, был моим первым наставником. Ведомость была с ключа «Холодный», входившего в наш куст. При первой же возможности я постарался попасть туда на несколько дней – помочь местной бухгалтерии с отчётом.

Узнал, в какой бригаде и в каком бараке находится Грязных, и направился туда. Обычный барак, тусклый свет, железная печь. Тяжёлый смрад от сушившихся портянок и бурок, от давно не мытых тел.

– Кто здесь Грязных?

С верхних нар приподнялось опухшее небритое лицо в очках, перевязанных белыми нитками, с треснутым стеклом. У Грязных была сильная близорукость, до минус 11 диоптрий, без очков он выглядел беспомощным. Прожжённые у костра ватные брюки и телогрейка, тусклый взгляд. Обрадовался мне, но тоже как-то блекло. Спросил, не смогу ли достать хлеба и махорки. Смотрел на этого доходягу, и в памяти вставал другой Грязных – тех далёких лет.

Для нас, молодых, он был образцом человека и коммуниста. Он «всё знал», был умен и ироничен, прекрасно писал. Борис Александрович был старше меня или Тольки Новикова на шесть-семь лет, но казался очень взрослым, почти пожилым.

И лицо чеканное, волевое, твёрдо очерченные подбородок и губы, прямой нос (про себя мы называли Б.А. «лордом» – в лучшем значении этого слова, вроде как говорили: «Лорд Байрон»). Его не портили даже глубокие оспинки на лице. Борис Александрович в ту пору ещё не был женат и жил в гостинице, но на работу являлся всегда в хорошо отглаженном костюме-тройке, в белоснежной рубашке с галстуком. Мы же сами одевались крайне просто – синяя блуза или косоворотка, в лучшем случае – юнгштурмовка (по типу немецкой молодёжной организации «Юнгштурм»).

Б.А. прощалось не только то, как он одевался, но даже галстук. Хотя о галстуке в те дни ещё велись дискуссии. Мы же не то что считали его буржуазным атрибутом, а исходили из юношеского максимализма:

– Что, завелась лишняя трёшка? Так отдай её в МОПР.

Была в ту пору такая Международная организация помощи борцам революции с эмблемой – рукой с красным платком через решётку окна.

До прихода в «Искру» Грязных работал на заводе слесарем-инструментальщиком. Рассказывали, что он был сыном главного инженера прииска у одного уральского золотопромышленника.

Тайком от отца вступил в отряд ЧОН (части особого назначения), затем в комсомол. Порвал с семьей и ушёл из дома. По другой версии – воспитывался в детдоме. Не знаю, так ли всё было. Но лезть к Борису Александровичу с вопросами никто не решался. Приходилось мне бывать с ним и на уборке урожая, в составе выездной редакции, где мы вдвоём плюс печатник и наборщик выпускали газету-листовку. Спали на полатях в деревенской избе. Электричества не было, и вечерами Б.А. проявил себя как замечательный рассказчик.

Я работал много, мог даже надиктовывать полосы, когда время брало за горло. Любил ездить с народным судьёй – старым революционером Мухиным – на выездные процессы и писать о них. Как и фельетоны, то был читабельный материал. Борис Александрович относился ко мне с насмешливой теплотой. В день совершеннолетия я нашёл на столе его записку: «Ура! Щенку исполнилось 18. Поздравляю!» «Щенок» у него звучало, как «сынок».

И вот новая, такая неожиданно неправдоподобная встреча. Грязных и троцкизм, враг народа! Что, у нас и в самом деле поехала крыша? Впрочем, пора привыкнуть. За эти годы и не такое происходило. Удивление стало вызывать другое: как это, честный, порядочный человек – и не за решёткой?

Первый год на Колыме для заключённого – самый трудный. Человек ещё не успел адаптироваться, привыкнуть к голоду и холоду, к тяжелейшему труду и издевательствам. В этих условиях без поддержки он неминуемо доходит: «Вы хотели, чтобы я стал такой, утратил человеческий облик? Нате же вам, смотрите!» Я сам прошёл все эти жесточайшие этапы и страдания, падал и поднимался. Ладно, если изнемогло только тело, а дух ещё не сломлен до конца.

Похоже, что душа в Борисе (так стал его называть) была ещё жива, не погас дух сопротивления. Вот и подпись «Бор. Грязных» о многом говорила. Безвозвратно гибнущий поставил бы лишь закорючку.

Борис рассказал, что вскоре после моего отъезда из Лысьвы на учёбу в Уральский институт его направили в Москву – в Высшую партийную школу на курсы редакторов городских и районных газет. Грязных закончил их с высокой оценкой, и его взяли на работу в «саму «Правду» одним из пяти выпускающих или «ночных редакторов». Всё шло хорошо, но и уральцы не хотели лишаться своих кадров. В ЦК партии пришли две телеграммы за подписью в ту пору первого секретаря Уральского обкома ВКП(б) Кабакова с настоятельной просьбой вернуть Грязных на Урал. Так и было сделано. Он стал редактором вначале газеты «Уральская кочегарка» в Кизиле, а затем газеты «Ленинское знамя» в Первоуральске.

Но с горкомом партии установились напряжённые отношения – газета Бориса критиковала горком. Над его головой начали сгущаться тучи. Правда, прямых доказательств антисоветской деятельности Грязных не было. И всё же в ноябре 1937 года Борис был арестован. В вину были поставлены и две телеграммы Кабакова.

– Почему он так настойчиво добивался вашего возвращения на Урал? – спрашивало следствие. – Будем рассуждать логично: вы принадлежали к контрреволюционной троцкистской организации, возглавляемой Кабаковым.

В августе 1938 года Грязных Особым совещанием НКВД СССР был приговорён к восьми годам лагерей.

Продолжение в следующем номере «ВСП». Начало в №№ 49, 50, 51, 52

Рукопись воспоминаний В.А. Ладейщикова хранится в Государственном музее истории ГУЛАГа (г. Москва), а её электронная копия – в фонде Международного института социальной истории (г. Амстердам).

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры