издательская группа
Восточно-Сибирская правда

"Живите по-божески, по-русски..."

"Живите
по-божески, по-русски…"

Анатолий
БАЙБОРОДИН

Исполнилось 50 лет иркутскому
прозаику Анатолию Байбородину, с
чем мы его горячо и сердечно
поздравляем. Приятно отметить, что
полувековой юбилей писатель
встречает в расцвете творческих
сил. Свидетельством этого стало
недавное присуждение ему
всероссийской литературной премии
имени В.М. Шукшина как одному из
победителей конкурса на лучший
короткий рассказ.

Это не первый
успех подобного рода на счету
земляка. Прежде, напомним, он был
признан лауреатом литературных
премий "Традиция" и "Отчий
дом", учрежденных Союзом
писателей России, а также
удостоился областной награды имени
первосвятителя земли иркутской и
чудотворца всея Сибири Иннокентия
(Кульчицкого), первого в наших краях
епископа.

Сейчас
Анатолий Байбородин работает над
новой повестью, в которой идет речь
о жизни рыбацкого поселка, где
вырос будущий прозаик, и, конечно,
продолжает писать рассказы. Один из
них мы предлагаем вниманию
читателей.

Привиделось
родимое село… Семейное застолье —
старший брат привез из города
невесту… Уже за полночь, и своего
меньшого мать уже давно угнала
спать, но, свесившись с койки,
парнишка слушал из горницы, что
говорилось за кухонным столом.
Слушал и пытался постичь
услышанное своим семилетним
умишком. Потом тихонечко слез с
кровати, прополз на животе до двери
в кухню и сквозь щелочку в шторах
стал подглядывать за гулянкой.
Глядя из темной горницы, точно
подсматривая из кустов, видел все,
что деялось на поляне, облитой
лунным, дремотно плавающим светом.

Огонек в
лампе сиротски подрагивал,
покачивался в лад тихо нарастающей
песни. Мать, подперев отяжелевшую
голову ладонью, чуть слышно
плакала, за песней это не слышалось,
но виделось даже при хилом
керосиновом свете, виделось, как
сыро взблескивали, искрились ее
глаза. Она всегда плакала, стоило ей
пригубить рюмочку вина, точно в
душе, на дальней излучине ее, где
денно и нощно копятся слезы, была
сдерживающая их запруда, а теперь
эта запруда растаяла в вине, и слезы
по вымытым руслицам быстро
притекли к глазам; и чем бывало
веселей кругом, тем тяжелее
наваливалась на мать, вроде и
беспричинная, не ко времени, тоска,
силой своей кручинной выжимая
слезы. А потом, как пересохшей земле
после дождя, матери заметно
легчало: лицо тихо, закатно
румянилось, морщины
разглаживались, и на увядших губах
оживала виноватая улыбка. Сыну эта
улыбка напоминала вечернюю зорьку:
вот моросит и моросит обложкой
дождь-сеногной, и, кажется, нет ему
ни конца, ни края, отчего занывшей
душе хочется как-то забыться — во
сне ли, в молитве, — но вдруг однажды
под вечер рождается в воздухе
затишек и стоит вдумчиво, не
колыхаясь, гадая: моросить дальше
или уже хватит?.. а потом, уже под
самые потемки на краю пустого,
морошного озера, в суровости своей
похожего на материно лицо,
тихонечко запалится узкое,
красноватое зарево — материна
улыбка — и теплым светом зальет
вдруг озеро и полнеба, суля ясный
день. Вот такая у матери являлась
улыбка, но пока до нее было еще
далеко-далеко — плакать да
плакать…

Молодые
запели — "ой, мороз, мороз, не
морозь меня…", — мать хотела им
подсобить и, не выжидая паузы,
отпустила на волю свой мелко
дребезжащий в плаче, сирый голос,
который так одиноко и горько
пролился, так не в лад песне, что
молодые жалостливо оглянулись на
мать. Отец ворчливо утихомирил ее, и
опять загудела привычная
застольная, привычно же и
переиначенная веселым сыном:

А
вернусь домо-ой,
На закате дня-а,
Обниму-у коня-а,
Напою-у жену-у-у…

Мать немного
послушала песню, глуповато и
умиленно поморгав влажными
глазами, стараясь угадать, где
сейчас поют, но, ничего не поняв
шумящей головой, поперек песни
завела свою приплаксу, вынутую на
божий свет из далекой-далекой
молодости. Помянулось вдруг, как ее,
безропотную, тихую, уже и
просватали, и тятя со сватами били
по рукам, отсудив дочь богатому
парню — гармонисту, песельнику. И
перед тем как ехать во Божью церкву
и принять золотой венец, пела она
напоследок на девичнике; а
девки-товарки расплетали ей
пушистую косу и выли громче самой
невесты.

Вы
подружечки-голубушки,
Вы пойдете во чисто поле
гулять,
Вы сорвете по цветочку себе,
Вы совьете по веночку себе…

Молодые
утихли, натужно морщась, гадая, чего
это мать запричитала, а она
выплакивала свою приплаксу из
полузабытого девичества, в которое
уже смутно верилось: то ли оно было,
то ли причудилось матери,
приснилось среди ласково озаренных
солнышком трав и синеющих
незабудок и сейчас негаданно
припомнилось.

А мой
цветочек-то не сорвется,
А мой веночек-то не совьется,
Он останется, расплачется:
Уж ты, утица,
Уж ты, утица,
Уж ты, сера перепелица,
Ты зачем рано с гнезда сошла?
Ты зачем рано замуж пошла?..

Мать уронила
голову на руки, затаилась, а потом
дальше повела:

Уж пошел
дождь крупинчатый,
Промочил тепло гнездышко…
Не сама я собой задумала,
Отдает меня батюшка…

— странной
какой-то волей — сама-то мать,
попроси ее через малое время, и,
может, не припомнила бы эту девичью
приплаксу, — чудной милостью
доставались из нее давнившие
слова… Но тут вся ее моченька
порастратилась, мать завсхлипывала
в голос: темное лицо сморщилось — на
заплатку не выберешь — собралось к
одрябшему рту, нос обвис и малиново
зацвел, а глаза моргали все
виноватее и виноватее.

— Благослови
вас, Господи, — она приподнялась и с
поклоном перекрестилась на
божницу, и сквозь всхлипы наказала
молодым:

— Живите
ладом, по-божески, по-русски. Не
ругайтесь, народ не смешите. Дай вам
Бог дом нажить и детушек водить и
чтоб жалели вас, и чтоб ни нужи вам,
ни стужи, ни изурочья, ни сглазу.

Старший сын
стал успокаивать мать: положил руку
на ее сникшее плечо, сел шире и
теперь обнимал разом и невесту,
заалевшую щеками, точно лепестками
степной сараны, и мать, пожилую,
похожую на лоняшнюю картоху-матку,
какая, дав жизнь молодым плодам,
ядрено напоив их в земле своим
соком, обмякла, счернела, вроде уже
никуда не годная. Мать
утихомирилась под сыновьей рукой,
вздохнула полегче и повеселей —
словно камень спихнула с души — вот
и прошел морок, вот и выглянуло
солнышко.

Когда мать
пела сквозь плач, сынок ее меньшой,
подглядывающий из горницы за
гулянкой, с трудом удерживал
приступающие рыдания: в горле
пересохло, сухилось, и парнишка, все
так же лежа на полу, уже вроде не
дышал, а тяжко, через шершавый затор
сглатывал воздух. Боясь заплакать в
голос — не дай Бог за столом услышат
— не в силах и дальше согреть не
плачущую мать, парнишка уполз на
кровать. Там его начал колотить
озноб — видимо, перележал на
студеном полу. Забившись под
одеяло, съежившись, завсхлипывал
чуть слышно, негасимо видя перед
собой материно скорбное лицо,
неожиданно ясно осознав, что мать
уже почти старая и — что страшно и
умом не охватно — может… может уйти
навсегда в неведомое и оставить его
одного на этом неласковом свете. И
так стало жалко и себя, и мать, что
он не выдержал и заскулил
по-щенячьи, брошенно, прикусывая
клок овчинного одеяла, чтобы не
разреветься в полную, занывшую
душеньку.

Так в слезах
и уснул… и кажется, только теперь,
спустя двадцать лет, вдруг
проснулся и все вспомнил…

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Фоторепортажи
Мнение
Проекты и партнеры