издательская группа
Восточно-Сибирская правда

В поисках берега

В
поисках берега

Валентин
РАСПУТИН.

Речь, произнесенная при
вручении премии Солженицына

Что мы ищем,
чего добиваемся, на что
рассчитываем? Мы, кого зовут то
консерваторами, то
традиционалистами, то моралистами,
переводя эти понятия в ряд
отжившего и омертвевшего, а книги
наши переводя в свидетельство
минувших сентиментальных эпох. Мы,
кто напоминает, должно быть, кучку
упрямцев, сгрудившихся на льдине,
невесть как занесенной случайными
ветрами в теплые воды. Мимо
проходят сияющие огнями огромные
комфортабельные теплоходы, звучит
веселая музыка, праздная публика
греется под лучами океанского
солнца и наслаждается свободой
нравов, а эти зануды топчутся на
подтаивающей льдине и продолжают
талдычить о крепости устоев. Где
они, эти крепости и эти устои,
которые выписаны на их, т.е. на
наших, потрепанных флагах,
сохранилось ли в них хоть
что-нибудь, что способно
пригодиться? Ничего не стало, все
превратилось в развалины, к которым
и туристов не подводят, — настолько
они никому не интересны. И на
стенания этих чудаков, ищущих
вчерашний день, никто внимания не
обращает. Они умолкнут, как только
искрошится под свежим солнцем их
убывающая опора и последние, самые
отчаянные слова их превратятся в
равнодушный плеск беспрерывно
катящихся волн.

Пожалуй, и мы
готовы согласиться, что так оно и
будет. Победители не мы. Честь,
совесть все эти "не убий",
"не укради", "не
прелюбодействуй", любовь в
образе сладко поющей волшебной
птицы, не разрушающей своего
гнезда, а также и более нижние венцы
фундамента — традиции и обычаи,
язык и легенды, и совсем нижние —
покойники и история — все это
заметно перестает быть основанием
жизни. Основание перестает быть
основанием? И чем оно заменится?
Победителей этот вопрос не
интересует. Чем-нибудь да
заменится, на то и завтрашний день.
У них не вызывает сомнений, что та
же неизбежность, которая
перелистывает дни, воздвигнет для
них, для новых дней, и какую-нибудь
укрепляющую метафизику из новых
материалов — взамен тому, что
сегодня зовется традицией. И некого
призвать додумать, что
человеческая опорность никем
более, кроме как самим же человеком,
не выстроится и не на чем более,
кроме как на заповедных началах,
выстроиться не может. Некого
призвать — потому что и опора-то не
существует, а есть только одна
революционная непримиримость.

Там, в
молодой стране, которая почитается
теперь как божество, способное
заменить все религии и традиции,
все национальное и
народо-семейственное родство, весь
опыт минувших цивилизаций от
древнейших эпох, — там, в этой
стране под статуей свободы, тоже
была когда-то замечательная
литература. Быть может,
незатопленными островками она есть
и теперь, но мы о ней не знаем. Как не
знаем и того, есть ли единым
архипелагом литература в России,
ибо тот читатель, который на виду,
прежде всего ищет в книге
наркотического действия. После
Октября 1917-го это самый большой
переворот, сродни революционному,
потрясший человечество, —
наркотизация его, неспособность
жить в реальном мире, уход из него в
мир ирреальный или, что сегодня
происходит чаще, мир виртуальный.

После
"оттепели" 60-х и до середины
80-х, пока не хлынул грязный поток,
зачитывались мы Фолкнером и
Хемингуэем, Томасом Вулфом и
Фицджеральдом, Уорреном,
Стейнбеком и другими. Не странно ли,
что все они, ваявшие, казалось бы,
самого прогрессивного человека на
Земле, не обремененные оковами
традиции, были солидарны с нами во
взгляде на опасное, если не сказать,
страшное видоизменение, которое
постигает человека. Точней: это мы,
как более поздние, солидарны с ними.
Я нарочито обращаюсь к суждениям
художников, чья страна и в том числе
они сами, вне подозрений, будто над
ними довлеет прошлое. Но точно так
же, и с большим успехом, я мог бы
обратиться за поддержкой к великим
европейским художникам. И само
собой разумеется — к русским. Все
они к концу своего земного пути,
когда появилась возможность
сравнивать, в какой мир они пришли и
из какого уходят, испытали тревогу
от перемен, о которой не могли
промолчать. И все они, даже самые
великие, испытали снисходительное
непонимание общества,
относившегося к ним как к чудакам.
Когда-то эти новые и опасные реалии,
клонившие мир к вульгарному
опрощению, можно было объяснить
воззренческим дальтонизмом,
неумением отличить один цвет от
другого, теперь в своей
агрессивности они уже не скрывают
целей: нет ни черного, ни белого, ни
добра, ни зла, а есть только мое. У
нас разное зрение: "нечистое
сердце не может зреть
Чистейшаго" (Матф., 5,8).

Пятьдесят
лет назад Фолкнер видел долг
писателя в том, чтобы помочь
человеку выстоять. Он советовал
писателю "выкинуть из своей
мастерской все, кроме старых
идеалов человеческого сердца, —
любви и чести, жалости и гордости,
сострадания и жертвенности,
отсутствие которых выхолащивает и
убивает литературу". Гарднер
сравнивал новое искусство со
словом, который топчет ребенка, а
художник в это время восторгается
волоском на его хоботе.
"Подлинное искусство морально, —
утверждал Гарднер. — Оно стремится
продвинуть жизнь к лучшему, а не
принизить ее". В России был
патриархальный Север, но ведь и
Америка не обошлась без
патриархального Юга:
патриархальность — это не кладбище,
а кладовая. У Фицджеральда есть
любопытное замечание: "Наш юг, в
частности, это тропики, где
созревают рано, но ведь французам и
испанцам никогда и в голову не
приходило предоставлять свободу
девицам в 16-17 лет". По этим словам,
сказанным примерно семьдесят лет
назад, можно судить, как далеко ушли
вперед, а вернее, как далеко
отступили с тех пор нравы как в
тропиках, так и во льдах.

Все крупное,
глубокое, талантливое в литературе
любого народа по своему
нравственному выбору было
неизбежно консервативным и
относилось к морали как к
собственной чести. Литература
любого народа желала своему народу
добра. Не странно ли, что приходится
произносить столь банальные
истины? Но эта банальность
превратилась в нечто
умозрительное, на практике ее уже
не осталось. В России — в
особенности. И это у нас, где
литература еще совсем недавно была
ходатаем даже по мирским делам
народа, понимая справедливость как
правду, а беззаконие — как неправду,
с которой нельзя мириться. В
мрачные времена безбожия
литература в помощь гонимой церкви
теплила в народе свет упования
небесного и не позволяла душам
зарасти скверной. Из книг звонили
колокола и звучали обрядовые
колокольцы, в них не умолкало
эпическое движение жизни, с
непременностью художественных
азов звучали заповеди Христовы, и
такой красоты растекались закаты
над родной землей, что плакала и
ликовала от восторга читательская
душа: Он есмь… Литература не была
слепой и замечала наступление зла,
но отречься от добра для нее было
равносильно тому, как молитве
отречься от Бога… Мощней и
непримиримей идеологического
противостояния, без границ и застав
набиралось противостояние
нравственное — и вдруг раньше
сроков, как и в идеологии, и здесь
свершилась победа.

И погнали
совесть и чистоту в рабском виде
прочь из дома…

И возгласил
всемогущий и любимый сюзерен
самого короля новый нравственный
закон: больше наглости!..

И кинулись
исполнять вассалы это приказание
по всем городам и весям…

И трон самого
Царя Тьмы с небывалыми почестями
перенесен был в Москву…

В строку
здесь было бы продолжить: и пала
литература… Но она не пала
окончательно. Менялы отстранили ее
с небрежением как старуху, ни на что
не годную, кроме как доохивать
оставшиеся до смерти дни. Появились
новые формы разговора с человеком,
динамичные, лаконичные, без
художественных "соплей", не
требующие ни таланта, ни любви, ни
даже уважения к человеку,
затягивающие в свое сопло с могучей
электрической силой. Уже
угасающими глазами умирающий
Пушкин обвел ряды книг своей
библиотеки и произнес: "Прощайте,
друзья!" Он уходил, они
оставались. Они были важнее даже
его, Пушкина, ибо он служил им и
обрел в этом служении величие.

Что
случилось с литературой в нашу
пору? Или меньше стало великих и под
механическими жерновами
цивилизации духовные вершины легче
перетираются в песок? Или в самом
деле нет в мире ничего вечного, нет
ни в нравственности, ни в
духовности, ни в художественности?
Я никогда не соглашусь с этим, но
что-то, что сильнее и умнее меня,
говорит, что такое возможно. И
подсказывает самое неприличное
слово — мутация. Духовная мутация,
вслед за которой может наступить и
физическая, подобно тому, как
байкальские рачки близ
целлюлозного комбината мутируют во
что-то безобразное, т.е. теряющее
своей образ. Литература никогда не
была одинаково ровной — была в
несказанной высоте и красоте и была
как развлекательная безделушка или
как разукрашенная идея. Но вторая
по мастерству и значимости и место
занимала второе, несмотря ни на
какие притязания. И вот теперь
низкое, возмужав в грубое,
агрессивное, перешло границу и
принялось теснить высокое, заявляя
при этом чуть ли не конституционные
права, ибо низким сделалось
пропитано само общество.

Великий
Инквизитор опять оказался прав. В
"Легенде" Достоевского он
действовал в 15-м веке, перед ним
были тысячи тысяч невежественных
людей, удовлетворяющихся хлебом и
зрелищами, и это понижало
значимость его победы. Ныне он идет
к торжеству с помощью тысячи тысяч
с высшим образованием, на
интеллектуальном уровне отдающих
души все за то же — за хлеб и
зрелища. Последние пятнадцать лет в
России подтвердили, что
образованщина, да к тому же еще
бескорневая, декоративная,
нисколько не выше дикости.

Так чего же
хотим мы, на что рассчитываем? Мы,
кому не быть победителями… Все
чаще накрывает нашу льдину, с
которой мы жаждем надежного берега,
волной, все больше крошится наше
утлое суденышко и сосульчатыми
обломками истаивает в бездонной
глубине. С проходящих мимо,
блистающих довольством и весельем,
океанских лайнеров кричат нам,
чтобы мы поднимались на борт и
становились такими же, как они. Мы
не соглашаемся. Солнце слепит до
головокружения, до миражей, и тогда
представляется нам, что наша льдина
— это новый ковчег, в котором
собрано в этот раз для спасения уже
не тварное, а засеянное Творцом
незримыми плодами, и что должна же
быть где-то гора Арарат,
выступающая над потопным разливом.
И все все высматриваем и
высматриваем ее в низких
горизонтах. Где-то этот берег
должен быть, иначе чего ради нам
поручены эти столь бесценные
сокровища!

4 мая
2000 г.

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры