издательская группа
Восточно-Сибирская правда

"Есть ценностей незыблемая скала"

  • Автор: Анатолий КОБЕНКОВ

Не знаю, как вы, а я наших «деревенщиков» и люблю, и перечитываю — причем не только
потому, что они неизменно подлинны, но еще и потому, что и астафьевская бабушка, и
беловский Иван Африканович, и распутинские старухи, как и лихоносовская матушка и
можаевский Федор Кузькин, для меня никакие не литературные герои, а прямая родня
по отцовской линии: он родился в Смоленской губернии, в деревне Журавинница, чей век
закончился чуть позже распутинской Матеры, но много прежде астафьевской Овсянки — в
1974 году.

Могилы дедушки и бабушки остались в районе уже не существующей Журавинницы,
могила отцовской сестры, моей тети Федоры, вдали от нее — на кладбище нового
райцентра.

Не так давно я был с ними совсем рядом — в Смоленске, но на то, чтобы добраться до
них, у меня недостало ни времени, ни возможностей.

И вообще, все эти подробности догнали меня уже в родном Иркутске: смоленская
поэтесса Раиса Ипатова пошла по следам моей родословной, одарив не только печалью,
но и радостью: благодаря ее стараниям я ставлю на свой видак документальный фильм
Геннадия Дубино — вот моя Журавинница, вот окружившие ее озера, вот прилетевшие на
них аисты…

Я вырос на другом краю света — рядом с дедушкой и бабушкой уже по маминой линии,
которые говорили на идиш, читали Шолом-Алейхема и Ицика Фефера, согласно бытовым
правилам, заставляли есть «второе» прежде «первого», а 1 мая и 7 ноября брали с собой,
чтобы я, как нормальный советский мальчик, проходил мимо праздничной трибуны и
кричал «ура».

Мое детство пахло молоком и корицей, молочными бычками и телочками (только что
родившихся, дедушка приносил их домой — чтобы поставить на ноги), еще — морковным
цимесом и куриным бульоном.

Когда у меня появился отчим, мы с мамой и только что объявившимся братом
перебрались в военный городок, где были иные правила жизни и потому — иные запахи:
гречневой каши, баночного, работавшего на наши скорые супы, лосося, черного паслена,
машинного масла.

Сразу за военным городком начиналась деревня: завалинки, огороды, коровы, куры; там в
горнице одного из своих школьных приятелей я впервые встретился глазами со взором
Божьей Матери — его бабушка возжигала пред Ней лампадку; там, оставшись без взрослых,
боясь их прихода, мы раскрыли с Аликом Петуховым и тут же, чего-то испугавшись,
закрыли огромную, на кожаных застежках книгу книг: «Библия», — страшным шепотом
объяснил он…

Я, как и многое в те поры, знал деревню по запаху — по дыханию земному и людскому,
животному и травяному: лохматые куры пахли школьными тетрадками, увядшая
картофельная ботва — лекарством, скрипучие крылечки и прикрывавшие их навесы —
вечной осенью, заставленные цветочными горшками подоконники — непреходящей
весной, мокрые заборы — городским мороженым…

Я любил этот мир, но вряд ли осознанной любовью — скорее, был просто-напросто
приговорен к нему и беспечальным детством, и его добрым окружением.
Поэтому, когда я впервые прочел наших «деревенщиков», сразу же и безоглядно поняв и
приняв их, я подумал, что такое мое мгновенное узнавание в них своих и близких — только
из-за того, что я все свои школьные годы только тем и занимался, что дружил с
деревенскими мальчиками и то и дело угощался их матушками то кукурузным початком,
то драниками, а то и куличом.

Но сегодня выходит, что и Белова, и Распутина, и, само собой, Лихоносова я запустил в
свое сердце еще и из-за Журавинницы: как-то жила она во мне, выкликая для себя
надобных.

Первые книги большинства наших «деревенщиков» по сей день при мне, по-прежнему
хороши для меня именно своими запахами. Кажется, из них — из запаха только что
вспаханной земли, минуту назад принесенного со двора, еще теплого, яичка или с полчаса
назад выдоенной коровы — выросли и их молчаливые герои, и их поющее слово.
Это потом уже, с годами, их, почти животное, обоняние притупилось, уступив место идее,
но прежде нее — все-таки досаде, желающей прикинуться оной: оплакиваемая ими
деревня как бы выветрилась из них, запахи ее истончились, любовь ко всему родному,
подобно пуповине, отпала. Но спасение было найдено, и в первую очередь в мифе:
Белов создал этнографический, но еще пряный «Лад», Лихоносов — исторические
хроники, Можаев — через публицистику — обнаружил себя в социологии, Астафьев,
Распутин, Шукшин, как и понапрасну позабытый мной Екимов — через обиду за
поруганное родное, — пошли раз за разом спотыкаться на публицистике.
Но мне важнее не корить их за это, а, скорее, сочувствовать им, еще интереснее, вернее
сказать, целебнее для души и сердца — любить, как и в прежние времена, их ранние вещи:
и вологодские бухтины Белова, и приангарскую жизнь распутинского байщика Сени, и
элегические мечтания напуганного городом лихоносовского мальчика, и житие на
разрыв можаевских баб.

Читая и перечитывая «Привычное дело» или «Живи и помни», «Последний поклон» или
«Элегию», я узнаю во всех необходимых мне подробностях нечто для меня важное и про
свою Журавинницу, и про свою тетю Федору, и, конечно же, с помощью их слова, вхожу в
ее избу, чтобы обмануться ее надеждами и пропитаться ее бедою…

Кто-то поторопился списать наших «деревенщиков» «с корабля современности»,
определить по линии этнографической. Думаю, напрасно: они много лучше прочих могут
напомнить нам, кто мы и откуда: в каждом из нас живет-печалится своя Овсянка, своя
Аталанка, своя Бердянка, своя Журавинница. И пускай натурально многие из этих наших
деревушек уже не на земле, а на небе — некая их часть отмалчивается в нашей памяти.
Впрочем, не только отмалчивается — достаточно пробежаться по некоторым
интернетовским сайтам, чтобы обнаружить: немалый процент нашего населения сходится
туда, как некогда — на деревенскую завалинку, дабы поболтать о наболевшем.
Девчата, как
и прежде, талдычат о любви, мужики, как водится, —
о неразумности власти.
Нашим «деревенщикам» это мое сравнение с Интернетом явно не в подмогу (что это за
бухтины в невидимом пространстве, без блеска глаз и шума ветра, без шелеста березы и
мычания буренки), но больше вроде бы при всем желании утешить их нечем.
Да и надо ли утешать?

Много вернее искать утешения у них самих — красивых в своей любви к родным и
близким, верных своему языку и сильных преданностью традиции — именно всем тем, о
чем говорил поэт, хорошо знавший и вовсе не любивший запахи другой половинки моего
детства, — великий Мандельштам: «есть ценностей невидимая скала над скучными
ошибками веков»…

Отталкиваясь от слов поэта, я бы сказал: «над скучными ошибками» нового,
психологически объяснимого поведения былых наших «деревенщиков»…

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры