издательская группа
Восточно-Сибирская правда

Иркутское время Юрия Левитанского

  • Автор: Станислав ГОЛЬДФАРБ

Вернёмся к анкете Юрия Левитанского. В графе «Общественная деятельность» значится, что работал в обществе по распространению научных и политических знаний (будущее общество «Знание»), в комиссиях городского и областного Советов трудящихся. А вот и первый домашний адрес и телефон: Иркутск, Центральная гостиница, № 212.

(Продолжение. Начало в №№ 19, 22, 25, 27, 30, 33, 36, 39, 42, 45)

Как мы помним, на фото на гимнастёрке у лейтенанта Юрия Левитанского был орден Красной Звезды, медали «За боевые заслуги». На самом деле он был награждён и другими наградами: «За победу над Германией», «За победу над Японией», «За взятие Будапешта».  

Нам интересны любые нюансы первых иркутских лет поэта. И о каком бы ландшафте мы ни рассуждали, жизнь любого человека, независимо от известности, благосостояния, так или иначе связана с бытом. Иркутская жизнь Левитанского в этом смысле не исключение. Несмотря на то, что он всё ещё при погонах, и ходит на службу, и одет по-военному, а до демобилизации оставалось почти два года, это была уже почти гражданская жизнь. Попробуем хоть как-то понять и эту сторону иркутского времени поэта. Поскольку никаких иных источников в распоряжении автора пока не имеется, главным свидетельством остаются его стихи. 

Начало иркутской жизни было, конечно же, скромным. В 1949 году он указывал местом жительства гостиницу «Сибирь». Этот памятник конструктивизма в Иркутске появился в 1930-е годы и размещался в самом центре. До редакции ходу было десять минут. А где он поселился в самые первые дни после возвращения из Маньчжурии, сказать сложно. Документально адрес не зафиксирован, но это вполне может быть всё та же гостиница «Сибирь».

Надо думать, у молодого капитана Советской Армии большого скарба не имелось. Вещмешок да офицерское обмундирование. И хотя поэтический образ был создан им самим, при всех допусках он был точен и правдив. И что интересно, первый вариант этого стихотворения под названием «После разлуки» в последующих изданиях был автором правлен и, я бы сказал, осовременен. 

В сборнике «Солдатская дорога» (Иркутск, 1948) это звучало так:

Незнакомый, незваный, непрошеный,
Из чужой стороны,
В городок, заметённый порошами,
Я пришёл с войны.

В дальнейшем первое четверостишие зазвучало иначе:

В ожидании дел невиданных,
из чужой страны,
в сапогах, под  Берлином выданных,
я пришёл с войны…

Своё «житьё оседлое» он называл «позабытым бытом». Этого четверостишия в первом издании нет вообще. В дальнейшем про-звучало так: 

Пыль очищена, грязь соскоблена,
и – конец войне. 
Ничего у меня не скоплено,
всё моё – на мне.

В этом же стихотворении, если следовать поэтическому содержанию, – намёк, что первое жильё было всё-таки съёмным, что он квартировал комнату или даже дом.

Я себя в этом мире пробую,
я вхожу в права.
То с ведёрком стою над прорубью,
то колю дрова.

Он описывал Иркутск и свои первые впечатления от этой совершенно новой для него жизни. Пока ещё неустроенной абсолютно, настолько неустроенной, что он даже не задумывался над этим. В 23 года многие бытовые неурядицы не играют существенной роли. Он входил в гражданскую жизнь именно так,  как писал: в шинельке, в сапогах, без друзей и долгов, совершенно один в этом городе, но уже твёрдо знающий про свою дальнейшую стезю. 

О том, что сложно жилось в первые иркутские годы, он обмолвился однажды: «Всех содержал, ко мне моя жена Марина пришла с портфельчиком, ничего у нас не было. Сам я долгое время ходил в шинели, помню, мечтал съесть целиком буханку хлеба…»

«Буханка хлеба» несколько раз будет всплывать в его стихах как некий образ военного лихолетья. Другой образ, который часто возникает как партнёр по диалогу, – дом. 

 В самых разных обличиях по самым разным поводам  входит он в его жизнь. Это объём, это пространство, где он не сторонний наблюдатель. Именно он – хранитель мелодии; если рассказчик, то эпический; если прохожий, то умеющий не нарушать той ауры, что складывается в жилище.

Стихотворение «Твой дом» автобиографично. Судя по строчкам, оно было написано в 1954 году. Чей этом дом, сказать трудно. Съёмное жилье, дом, куда он привёл Марину?

Кто скажет, был ли счастлив поэт в своей первой любви? Насколько совпадало или нет их восприятие  жизни. Никто не скажет. Нет свидетелей этого романа. Но Марина Павловна, напрочь отказавшись от любых встреч и разговоров, наказала читать стихи, и я читаю, и мне ничего не остаётся, как в процессе чтения домысливать, чтобы через них пытаться ухватить путеводную нить. 

Как медленно тебя я забывал!
Не мог тебя забыть,а забывал.
Твой облик от меня отодвигался,
он как бы расплывался,
уплывал,
дробился,
обволакивался тайною
и таял у не ближних берегов –
и это всё подобно было таянью,
замедленному таянью снегов.
Всё таяло.
Я начал забывать
твоё лицо.
Сперва никак не мог
глаза твои забыть,
а вот забыл,
одно лишь имя всё шепчу губами.
Нам в тех лугах уж больше не бывать,
Наш березняк насупился и смолк, 
и ветер на прощанье протрубил
над нашими печальными дубами.
И чем-то горьким пахнет от стогов,
где звук моих шагов уже стихает.
И капля по щеке моей стекает…
О, медленное таянье снегов!

Кто после всего этого скажет, что Левитанскому в Иркутске было тесно, душно, некомфортно? Как раз наоборот, именно здесь он находит и свой голос, и свою дорогу в поэзии. И не потому, что именно здесь, в Иркутске, оказался водораздел между той тяжкой походной, опасной жизнью-распорядком и совершенно иной гражданской. Иркутск хотя и слыл глубокой провинцией в географическом смысле, но в общественном, образовательном – никогда. Было общество! Была общественная стезя! Было то, что в России, ближней к власти, всё-таки доистребили, а в провинции лишь придавили, слегка засыпали. 

И здесь, в Иркутске, в силу исторических традиций, в кипящем котле местного университета с мировой профессурой, средоточием интеллектуальных сил, провинциальными, но искренними театрами, где тоже немало известностей и личностей, писательскими именами, которые уже гремели по всей стране, становясь предтечей знаменитой литературной «Иркутской стенки», пусть робко, пусть с оглядками и придыханием, жили и пульсировали общество и общественная жизнь. 

Но нам никогда не понять настоящего величия русского провинциального города, если мы не оценим роли в его жизни настоящей поэзии. Те чувства, которые испытывал тогда ещё юный, а впоследствии известный профессор и литературный критик  Павел Забелин, являлись в 40–50-е годы ХХ века тем, что помогало людям воспрянуть духом, разглядеть сквозь идеологию и авторитаризм личную судьбу и общую связь времён.

«Поздним осенним вечером того же 1949 года я замираю под тополем у ограды университета. Мимо меня проходит Юрий Левитанский, прямо-таки живой по облику Лермонтов. Только что на репетиции факультетского хора мы пели любимую песню послевоенного Иркутска на слова Левитанского «Когда мы шли военными дорогами… Город, мой город на Ангаре».

Юрий Левитанский приходит в университет. Он выступает в областной библиотеке. На городских вечерах поэзии. Рядом с ним Анатолий Ольхон, Иннокентий Луговской, начинающие Пётр Реутский, Марк Сергеев. Юрий Левитанский западает в душу, но почему же ты никак не можешь поверить в то, что перед тобою и есть поэт, только живущий не в столице, а рядом с тобою?

В ожидании дел невиданных,
из чужой страны,  
в сапогах, под Берлином выданных,
я пришёл с войны.

Ведь этого распева, этой скромности, доходящей до лёгкой иронии, усмешки над собою фронтовиком, нет ни у кого. Даже чудный Алексей Недоногов так заявляет о себе:

Тишина, тишина.
Бьют копыта в тишине.
Едет, едет старшина
По Европе на коне.

Лира наших первых лет послевоенных при всех своих фронтовых заслугах была некоторым образом и осторожна, срединна по образам, метрическому строю. Маяковский – эталон. Блок, Бальмонт – ни-ни, декаденты. Есенин – совсем нехорошо. «В ожидании дел невиданных». На первый взгляд, тоже срединно. Да и тон какой-то совсем негромкий, не призывный… Да и герой не передовой вовсе. Мало кто заметил, оценил тогда авторскую новизну в содержании и ритмике.

Ещё впереди были рассуждения об «окопной правде» в сравнении с историческою… Быт на физиономии героя, по-домашнему доверительный тон представлялись анахронизмом, едва ли не опасным. Часто читатель слушался не сердца своего, а гласа газетно-журнального, лауреатского. Мы, любившие бабушкины, отцовские песни, Пушкина и Некрасова, страшились своих самооткрытий. Почему только герой-преобразователь, герой-самоубийца во имя светлого будущего для всего человечества (которое не сегодня-завтра должно оказаться бесклассовым)?» (Павел Забелин. Поэты и стихотворцы. Иркутск, 1989).

(Продолжение следует)

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры