издательская группа
Восточно-Сибирская правда

Деляна поэта

  • Автор: Анатолий Кобенков

Сергею Иоффе уже семьдесят, а он для меня все Сережа.

Впрочем, доживи он до сегодняшнего дня — такую свою дату наверняка принял бы с
улыбчивым смирением: в отличие от Шугаева или Самсонова, никогда не горел желанием быть
непременно молодым и вечно задиристым.

Он, Сережа, как никто другой, был строг к себе и к своей строке, не столько радовал себя очередной своей книгой,
сколько истерзывался ею, и оттого, обыкновенно выпускаемые им с трехгодовалым разрывом все его сборники дивили
таким жизненным опытом, который нарабатывается за десятилетие.

Будучи взрослым чуть ли не с пеленок, он всегда, сколько я знал его, вел себя не то что соответственно
наступившему возрасту, а с некоторым его опережением: в тридцать тянул на сорокалетнего, в пятьдесят — на
семидесятилетнего.

Но это исключительно по письму и только по поведению, ибо внешне во все свои времена и вплоть до гробовой
доски Сережа — с чистой голубизной взора и с библейски вьющимися сединами — был неизменно красив.

Набравший импозантности иркутский Аполлон с душой обрусевшего Мафусаила — вот вам и Сережа.
Уже в «Броде», в третьей своей книжке, вышедшей в шестьдесят восьмом, он, под стать мудрецу Соломону,
говорил о разумной покорности тишине и, моля судьбу обойти его участью эстрадного шута, еще ничуть не нагрешив,
только и делал, что талдычил о своей виноватости пред вся и всеми…

Даже пред юными дарованиями, возясь с коими Сережа ухлопал несколько десятков лет жизни, он взял да
расшаркался: «Талантливые сложатся без меня, — написал он в своем заявлении, адресованном бюро писательского
Союза, — а бесталанным, при всем желании, мне не помочь».

Вина, искупающая себя в доверии к каждому и в бесконечно длящих себя трудах, — вот вам и Сережа…
Перебравшись из Ангарска в Иркутск, я без конца тревожил его, названивая из телефонной будки, чтобы
одолжиться у него теплом и долготерпением.

В будке было холодно, в трубке — тепло: Сережин голос и его интонация усмиряли морозное дыхание
заснеженной улицы и спугивали набирающую обороты предперестроечную смуту.

В те поры он жил в себе, как в библиотеке: не столько писал, сколько читал, а еще более, без конца кого-то
конспектируя, выписывал что-то для возможных будущих работ.

Прочитанные им книжки сплошь в пометках — он брался за каждую с непременным
карандашом, ответствовал всякому прочитанному слову, где — галочкой, где — возгласом, где
— вопросительным или восклицательным знаками.

Одни из его собеседников жили в девятнадцатом веке, другие — в начале или в середине двадцатого, третьи — их
было меньше прочих — чуть ли не за стеной.

У всех Сережиных собратьев было то общее, что можно бы назвать принципиальной незаметностью и тем святым
отношением к поэтическому высказыванию, которых нынче уже и днем с огнем не сыскать.

Приговоривший себя к одиночеству, Сергей отыскивал себе подобных непременно средь «негромких»
— обнаруживал свое и себя в навсегда зачисленных во второстепенные: в Огареве и Плещееве, в Курочкине и Надсоне, в
мало кем расслышанных как поэты Бунине и Эренбурге или же в почти никем не читаемых Гитовиче и Комарове,
Цензоре и Дрофенко.

Из сибиряков он выделял Ерошина и Уткина, Левитанского и Омулевского, из современников
— более прочих — пермяка Решетова.

С последним он переписывался, обменивался книжками, слышал его вернее прочих.
Впрочем, на Решетове споткнулся еще и Астафьев, которого Сережа ценил особо (он, помнится, и с ним затевал
переписку)…

Помимо стихов, державшихся обыденных интонаций и житейских размышлений, Иоффе писал еще и прозу —
художественную и очерковую, критику — журнальную и газетную, работал на документальное кино, почти
бесперебойно снабжая его не только полноценными сценариями, но еще и заказными — киножурнальными — текстами.

Это было обычной литературной поденщиной — той каторгой, которая, измотав, могла обеспечить толикой
свободы для стиха или даже романа.

В одной из своих работ, желая во что бы то ни стало оправдаться за свое «поденство», Михаил Гаспаров говорит
о том, что у ценимого им Виктора Шкловского есть книжка, которая так и называется — «Поденщина», и он в этой
книжке пишет про то, что «время умнее нас, и поденщина, которую нам заказывают, бывает важнее, чем шедевры, о
которых мы только мечтаем».

Гаспаров согласен со Шкловским, я — выходит — с тем и другим, а в результате — с Сережей Иоффе, у которого
однажды, одна за другой, сложились три книжки, в коих он не без увлечения рассказал об обойденных славой русских
тружениках стиха.

Эти книжки, нежно оформленные Сережиным другом, нашим славным мастером Толей Аносовым, я то и дело
снимаю со своей полки. В них этюды, посвященные тем, кого я уже назвал чуть прежде, и их же, отобранные Сережей,
лучшие строки: предельно точные попадания в отборе имен и стихотворений, сдержанные, но бесконечные признания в
любви. Странно, но именно Сережа прежде прочих заговорил о Глинке и Языкове (сегодня этих поэтов только и начали
перечитывать), прежде других — о Крандиевской-Толстой и Марии Петровых…

Поденщина, высекающая искры прозрения, — вот вам и Сережа.

После таких книжек, как «Стихов мелодия живая…», «Дыша, как воздухом, стихами» и
«Живут стихи», уже и он сам, как поэт, оказывается слышнее и понятнее — вижу его на своем
месте, на той, разумно возделанной им деляне, что между Ерошиным и Уткиным, невдали от
Левитанского.

Деляна, залитая чистым светом, — вот вам и Сережа…

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры