издательская группа
Восточно-Сибирская правда

"За все, за все..."

  • Автор: Анатолий КОБЕНКОВ

Девять десятилетий тому назад, примерно в такие же дни разыгравшейся осени, уже
замечательный, но еще не накопивший желчи Владислав Ходасевич, складывая свои
единственные заметки о Лермонтове, выглядывал в окно и печалился: «столетний
юбилей… совпал с ужасами войны».

Не хочется загадывать, но боюсь, что и через десять лет, когда придет пора отмечать
Михаилу Юрьевичу кругленькую дату, кто-нибудь вынужденно вздохнет: не до него.
Впрочем, напрасно: чем более в нашей жизни печали, ужаса и даже злобы, тем более
ощутимо в ней присутствие поэта, причем именно такого, каковым был и остается наш
Лермонтов.

Приговоренный к одиночеству, он мало кому доверял («И скучно, и грустно, и некому
руку подать…»), сломленный недоверием, он «странною любовью» лепился душою к
родине, презревший все земное, он, по инерции, безнадежно взглядывал и на небеса (там,
коли верить ему, холодно — «торжественно»), редко-редко — разве что в молитве —
переживая легкость на душе и на сердце, он и от Самого Господа ожидал не прощения за
«заблуждения страстей», а наказания за них.

И пусть меня накажет Тот,

Кто изобрел мои мученья…

Как видите, упрек, обращенный к людям, без смущения переносится и на Бога.
Да и слова благодарения, сложенные поэтом совсем в иную минуту, звучат для нас более
чем странно: он склоняет пред Ним голову, говоря свое страстное спасибо не за
«желтеющую ниву» или «ландыш серебристый», а «за горечь слез, отраву поцелуя, за
месть врагов и клевету друзей»…

Странно думать, что никогда иным наш Лермонтов не бывал, странно видеть, что все,
оставленное им, редко-редко не бежит солнечного луча и почти всегда недоверчиво к
человеческому теплу: он, и правда, как настаивает Ходасевич, «систематически прививает
читателю жгучий яд страстей и страданий».

Для меня несомненно, что, будучи еще младенцем, он заглянул в бездну ужаса и с той
самой минуты находил ее во всем — на земле и на небе, в женщине и даже ребенке (кто
еще, кроме Лермонтова, мог взглянуть на «прекрасное дитя» «с отрадой тайною и тайным
содроганьем»?).

И действительно — разве мы не вздрагиваем всякий раз, когда вспоминаем, что первые
строки «Демона» были сложены четырнадцатилетним отроком: этого не может быть,
ахаем мы, потому что «так быть не может»; мы никак не хотим поверить в то, что и
Печорин, и его поведение, и его мысли писаны двадцатилетним юношей: не смеет,
раздражаемся мы, человек столь малого житейского опыта знать «такое» и «об этом».
Мандельштам называл его «нашим мучителем», Розанов говорил о нем, как о «вполне «не
нашем»: это «не мы», — ужасался он, хотя — из нашего далека — вечная розановская
вредность представляется нам именно что с лермонтовской родинкой.

Увы нам и ах, но, с некоторых пор, а коли точнее — с той самой минуты, как прекратил
свое существование «век пушкинский», «не наш» Лермонтов — это именно что мы.
Буквально на днях, когда в нашей филармонии звучал Скрябин в исполнении не по годам
мудрого и безжалостного Ионаметса, те мурашки, что терзали мою душу, настойчиво
переаукивались с иными моими мучителями — с Врубелем и Анненским, с
Мандельштамом и Бродским, с Андреем Тарковским и Александром Сокуровым…

Не хочу параллелить наших мелких бесов из разряда «политиков» с лермонтовским
Демоном — для этого они катастрофически бескрылы, но оглянитесь на себя — вспомните
свою отроческую мятежность и его маяту, и тут же и спросите себя: разве мы не из
лермонтовского «Демона», не из его «Паруса», не из его «Думы», истерзанной
«насмешкой горькою обманутого сына Над промотавшимся отцом»?

Все мы на заре наших жизней — кто боле, кто менее — впадали именно что в Лермонтова,
в его недоверчивость к существующему миропорядку, в его настойчивую угрюмость и
даже — злобу.

Змея скользила меж камней;

Но страх не сжал души моей;

Я сам, как зверь, был чужд людей,

И полз и прятался, как змей…

Невозможно думать о том, что стихи эти писаны юношеской рукой, что та «зоркость ко
злу», о которой талдычил, будучи еще двадцативосьмилетним, Ходасевич, открылась в
«нашем мучителе» столь рано и терзала его на протяжении двадцати семи лет!

«К моей страсти, — признается один из лермонтовских героев, — примешивалось всегда
немного злости, — все это грустно, а правда».

Все это грустно, а правда: лермонтовский юбилей — если брать линию официальную —
прошел столь тихо и незаметно, что его как бы и не было.

Между тем отметили его и на небесах (лунным затмением), и на земле (хотя бы
очередными иркутскими разборками, закончившимися нелепой смертью).

Меня зазывали на его праздник в Пятигорск — в тамошний музей, но я не рискнул
говорить о Лермонтове на пару с Андреем Дементьевым и Риммой Казаковой: «и скучно,
и грустно» слушать размышления таких стихотворцев о таком поэте (ничего против них
не имея, я, между тем, полагаю, что славить Лермонтова пристало не их голосам и, уж тем
более, не моему шепоту).

Если позабыть о линии официальной, то лично я лермонтовский юбилей более чем
отметил: припомнил, как о прошлом годе моя, еще четырнадцатилетняя, дщерь бранила
жестокосердность его Печорина, как злилась на него и при этом была похожа на того
Ангела, что нес по небу полуночи такую душу, которой «звуков небес заменить не
могли… скучные песни земли».

А еще я отметил лермонтовский юбилей тем, что подставил правую щеку под ладошку
своего младшего собрата — хорошо помня о том, что я участвовал в становлении его
литературной судьбы, он бил меня злыми словами и, получая от этого истинное
удовольствие, не мог остановиться.

И тут я, по Лермонтову, обратился к Господу с жаркой благодарностью, и прежде всего за
то, что Он не обошел меня как «горечью поцелуя», так и «клеветой друзей»…

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры