издательская группа
Восточно-Сибирская правда

Здравствуйте, господин художник!

Здравствуйте,
господин художник!

Приступил к
работе наш собкор по
Нижнеудинскому и Тайшетскому
районам Николай Михайлович
Савельев.

Николай
Савельев — наш земляк, но многие
читатели знают его, вероятно, как
собкора "Комсомольской
правды" по Иркутской области, где
он работал в 80-е годы. Затем Николай
вернулся к работе по специальности,
обозначенной в дипломе, — был
директором школы в селе
Вознесенское Нижнеудинского
района. И вот он снова в газете.

Низкое
провинциальное небо. Кривые улицы,
бараки и тополя. Угрюмые люди на
огородах с вечной мыслью о голодной
зиме. Еще сдуревшая напрочь погода.
В апреле — плюс тридцать, накануне
Троицы — плюс шесть. Я бы давно
оставил неприглядную местность, но
что-то или кто-то удерживает. Может
быть, вот этот человек — художник
Алексей Усков. В красной анорачке,
рваном трико и кедах с загнутыми
носками он шествует по улице. Руки
заложил за спину, иссиня черную
бороду выставил вперед. Длинные,
свитые в колечко волосы выбились
из-под самошитой кепки с нелепой
надписью "Азимут-15". Чтобы
рассказать о нем, я убираю унылый
холст, выбираю поярче палитру. У
меня никогда не было брата, я нашел
его здесь. Да и вообще, "первый
раз человека увидел":
здравствуйте, господин художник!

Три основных
цвета в его палитре. Холодный —
синий, горячий — красный,
божественный — желтый. Когда
работает, то почти не отходит от
мольберта и не смотрит издали на
картину. Кисть теряется в его
жилистых, со вздутыми
венами-веревками руках. Панорама,
воздух, пространство рождаются как
бы сами по себе. Да и пишет ли он?
Хватает жадно кусочек тайги, гор и
бросает на холст. Все родимое,
нашенское… Вот только что отшумел
ночной дождь. Туман клочьями завис
над тайгой, и она еще не вполне
проснулась. Молодые кедрачи тянут
лапы, нащупывают затерявшееся в
горах солнце. Ручей выплескивается
из-под каменнишника, перепрыгивает
через отжившее свое лиственницу и
устремляется прямо с холста.

Брызжет так, что
впору подставлять ладони и пить, и
впитывать родниковость бытия. Жить!
Жить! — кричит все в картине. Так уж
ли жить?

Вчера еще он рвал
и крушил все в мастерской. Аки
раненый зверь стонал и рычал,
звенели окна: "Проклятый зек,
каторжанин не работает столько, раб
на галерах, негр на плантациях
имеет больше отдыха". И это
правда. Четырнадцать часов в сутки,
не разгибаясь, изо дня в день, из
года в год. Все последние двадцать
лет. Еще сырыми картины цапают у
него из рук. Увозят, уносят,
уворовывают. Он привык к этому
бедламу. "Сейчас денег нет, но
обязательно заплачу через
месяц". Ни денег, ни картины.
"Давай, я свожу на выставку в
Москву". Ни выставки, ни картины.
"Эту картину нужно мэру подарить,
деньги потом". "Вот тебе
брюки" (на шесть размеров больше
его тощего зада взамен картины).
"Съешь апельсинчик, а вот ту
маленькую картину мы заберем". Он
давно привык к обману, но упала
последняя капля. Алексей
заканчивал серию картин по заказу в
Иркутск. Семь картин по миллиону
каждая — редкий заказ. Поджимали
сроки, "раб не отходил от
мольберта, до слепоты вглядываясь в
холст, подчищая, прописывая каждую
тень, полутень, избегая грубых
пастозных мазков. Оставались
последние штрихи, но кончились
сигареты. И нет денег, хоть лезь на
стену. "Стрелять" чужие он не
научился. Занесло на этот момент в
мастерскую коммерсанта.

— Чудненькая
картина, — показал на лучшую из
лучших, — сколько?

— Не продается, по
заказу.

— Ай да ладно, ну
сколько?

— Три блока
сигарет.

Тот принес
сигареты в мгновение ока, еще
молниеносней выкатился с картиной.
Алексей прикурил сигарету, но та не
тянулась. Еще сигарета, и вновь
неудача. Новая пачка, новый блок —
все та же история. Отсыревшие,
бракованные сигареты. Художник
удивленно засмеялся. Что с ним? Уйма
бесчеловечного труда потрачена на
эту картину. Два дня на грунтовку и
натягивание холста. Десять дней
филигранной прописки. Осень, горы,
вспыхнувшие ненадолго, прежде чем
уйти под снег, великолепие тайги.
Все удалось. Вот только воздух…
Сколько же он промучился, чтобы
передать осеннюю стылость. Но
поймал тональность. А унесли за три
блока негодных сигарет. А стоит ли
вот эта картина его мук? Лунные
дорожки на замерзшем ручье. Он
заставил ее переливаться и играть
бликами. Но чего это ему стоило!
Художник схватил резец — и… взмах
руки. На! Нет больше лунной дорожки.
Холст режется в одно касание крест
накрест. Теперь рамку об пол. Теперь
потоптать ее ногами. Готова одна,
где вторая? Он рвал и бросал на пол,
орал, что никогда не возьмет в руки
кисть, и будь прокляты эти краски,
холсты эти, муки! Какие грубые,
тупые, самодовольные люди! Никогда
не видевшие по-настоящему гор,
потонувшие в деньгах, машинах,
любовницах. Заберут лучшие картины,
развесят в своих магазинах среди
мыла и презервативов, видиков и
ждут барыша. Или приедут в
мастерскую, надуются, как индюки, и
тычут пальцем: "Мне сюда,
художник, избушку нарисуй, чтобы
дымок шел". Или начнут
критиковать и поучать, как писать:

— Что-то у тебя
мрачно выходит. Ты повеселей
нарисуй.

И он должен
оправдываться и плести им ахинею
или говорить о том, что каждая его
картина — частичка духовного мира.
И когда он пытается втолковать, что
люди очень рано сами начинают себе
рыть могилу невидимой лопатой, они
гогочут и потешаются. Ну пусть бы
потешались, только не трогали его
картины. Ему ли не знать, какого
цвета и настроения бывают горы и
реки. На костылях с кровавыми
мозолями он лазил по Алтаю.
Костлявое тело его не раз и не два
билось в порогах и водопадах. Чудом
оставался жив. А они его учат
писать. Рерих с его картинами —
плакатный ремесленник, ухвативший
форму, и не более. Никогда, слышите,
никогда больше не возьму в руки
кисть!!!

Это у него был
первый срыв за те годы, что я его
знаю.

Но все имеет свое
начало и свой конец.

* * *

Форсмажорное
обстоятельство — красиво звучит, не
так ли? А переводится вот как: под
воздействием непреодолимых,
неуправляемых сил стихии. Всю жизнь
этот человек кувыркается в этих
самых форс-мажорных. Ему было три
года. Они жили на Бирюсинских
приисках. Он помнит, что очень долго
не мог научиться говорить. Все его
сверстники уже давно лепетали, а он
ходил немтырем и протягивал вверх
ручонки. Небо и красота оглоушили
мальчонку, и что-то переполняло и
сжимало его. Взрослые хватали за
ухо.

— Ну говори: папа!
Ну же!

"Келя-меля" —
мычал мальчик и все задирал в небо
голову. Пройдет много лет, и в
одиночном походе его догонят
воспоминания детства. Он будет
бередить и стараться оживить те
чувства. В дневнике появится
запись: "Был голос, и он сказал:
"Брось читать книги, найди свою. Я
искал эту книгу, я погрузился в свою
душу, заглянул в сердце, исследовал
потаенные уголки. Я ничего не мог
найти, и отчаяние белой пеной
захлестнуло меня. Кто-то сжалился, и
я увидел, наконец, книгу. Дрожащими
руками я открыл ее. Но не было ни
одной знакомой буквы, ни одного
знакомого слова. Я забыл свой язык,
язык праматери своей".

В школе-интернате
его били безбожно учебником и
линейкой по голове. Выросший в
глухомани, он пришел в школу
совершенным зверенышем и ни за что
не хотел подчиняться общим
требованиям. Все дети писали,
считали, а он, зажав карандаш в руке,
все пытался передать обрушившуюся
на него бездну красоты мира. В
четырнадцать лет рано поутру
провалился в прорубь. Было еще
темно, и бог знает сколько времени
он пробарахтался, прежде чем его
спасли. Ревматизм, полиартрит,
туберкулез кости, но к армии, как ни
странно, оклемался. Мамаша его,
бывшая фронтовичка, задействовав
все и всех, возила сына по лучшим
санаториям Союза. Удивительная,
отчаянная женщина из цыганской
семьи. Может, от нее у него страсть к
путешествиям?

Город Минск,
середина 60-х. По центральной улице
идет женщина с тремя детьми. На шее
табличка: "Бывшая фронтовичка: II
Белорусский, без крыши над головой
и без работы". Он помнит, как
подъехала машина, как вцепились они
в подол и завыли от страха. А уже к
вечеру им дали двухкомнатную
квартиру вблизи центра города.
Распорядился Машеров, сам бывший
фронтовик. Вот вам и
"злодеи"-коммунисты из
тоталитарного прошлого. В Минске
они задержались ненадолго. Мать
легко бросала нажитое — квартиры и
города. В кабинете у прокурора
города Новосибирска влезла на стул
и сорвала портрет Ленина.

— Что вы делаете,
сумасшедшая? — завопил
перепуганный насмерть прокурор.

— Ты недостоин
сидеть под этим человеком.

Ей многое сходило
с рук благодаря боевым наградам и
покровительству фронтовых друзей,
ставших большими людьми. Умерла она
в Крыму, и художник не успел на
похороны. Занозу теперь эту не
вытащить и не забыть. Бесшабашность
он унаследовал от матери. А от отца
досталась несусветная покорность.
На войну отца забрали абсолютно
неграмотным. Боец охранял полевую
кухню, когда за ним пришли.
Бдительные стражи пришили ему
антисоветскую статью. Не умевший
даже расписаться, отец безмолвно
поехал на восемь лет таскать
круглое и катать плоское. Спустя
шесть лет разобрались в поклепе и
освободили. До конца дней своих
отец благодарил советскую власть
за две добродетели, оказанные ему.
Первая заключалась в том, что перед
ним извинились и сказали, что вышла
ошибка. Вторая, самая существенная,
в том, что ему дали денег, много
денег. Компенсацию за шесть лет.
Тогда он купил себе длинный кожан с
рукавом реглан, перчатки и бобровую
шапку. И тогда же горячая цыганка,
приняв его по одежде за начальника
партии и фартового мужика, поманила
пальцем. Вскоре она его бросит, и он
всю жизнь промантулит на приисках и
в колхозе. Руки вытянутся ниже
колен, "орден сутулова"
окончательно пригнет к земле.
Алексей приедет на похороны в
отдаленную сибирскую деревню. В
мешковатой серой спецовке и новых
кирзовых сапогах ляжет отец в свою
землю. Но все это случится потом.

В 22 года тогда еще
не художник, а прапорщик Алексей
Усков попал в автомобильную аварию.
Погибла первая жена, сына сразу
забрали и увезли родственники жены.
В то, что он будет жить, не верил
никто, даже врачи. Может быть,
только мать. Необычайно крепкая
порода (дед по матери умер в 97 лет и
унес с собой все до единого зубы)
помогла выжить. Был один шанс из
тысячи. Череп собирали по кусочкам,
подшивали глаза, наращивали на
ногах пальцы, вставляли в ногу
пластмассу вместо костей. Его так
часто и много кромсали, что он
притерпелся к боли. Перед операцией
иногда просил врачей не давать
наркоз. Все что-то не так
сращивалась нога, и кость несколько
раз пилили и подравнивали, но и эта
боль на заглушала той огромной,
всепоглощающей и раздирающей
сознание. Он оклемался во второй
раз или, лучше сказать, родился
заново. Побывав за гранью этого
света, твердо знал, что там нет
ничего — ни садов, ни крылышек…
Ничего. Вечная пустота. Успевать
жить и становиться бессмертным
нужно здесь. Спустя полтора года
после аварии ему дали инвалидность
и справку для собеса. Девяносто
семь рублей 34 копейки была
назначена пенсия. Он доковылял на
костылях до собеса, постоял ровно
одну минуту, затем скомкал и
разорвал справку. Больше он никогда
не открывал дверь этого заведения.

Алтай, Казахстан,
Крым… Недолгая учеба в Московском
народном университете.

— Вы выработали
собственную технику живописи,
отличающуюся от той, которую мы
преподаем. Мы не можем вас
заставить изменить ее, вы потеряете
свой стиль, свой язык и манеру,
присущую только вам, — так сказали
ему профессора и отпустили с миром.
Все эти годы он писал, лепил, ваял. В
райцентре Казахстана ему дали
мастерскую и поручили изваять бюст
Ленина. Он провозился полгода. Бюст
отправили в область, а о художнике
забыли. Тогда он решил напомнить о
себе.

Длинный-предлинный
коридор и ковровая дорожка.
Основательно взопрев, Алексей
доплелся до человека за столом.

— Я тот художник,
который бюст Ленина…

— Очень хорошо, вы
талантище.

— Дак я хотел про
деньги спросить.

— Что?! Вы
соображаете, что вы несете: Ленин и
деньги!

— Ой, извините, это
у меня невзначай вырвалось.

Испуг был сильным.
То отцовская покорность брала верх.
Цыганство матери гнало дальше по
Союзу. В 32 года поселился на родине.
Немало же и почудил в этом поселке.
Не привыкший хитрить и лгать, он
приходил на партсобрания и крыл
всех те, кто "марал" идею. От
него прятались, но он выслеживал.
"Придурок", — кричали
начальники.

Тогда же он
занялся водным туризмом. Может
быть, жизнь казалась ему пресной и
обыденной без экстремальных
ситуаций? До перестройки он успел
взять все сложные реки Сибири и
Забайкалья. Ему не хватило всего
полбалла, чтобы стать мастером
спорта. За это время он закалит себя
так, что в самые лютые морозы ходит
по улице в одной футболке,
капроновом анорачке и кедах.
Питается, как птичка, чем бог
пошлет. Он не позволяет себе
расслабиться даже на один день,
потому что знает, что превратится в
груду костей.

Хватит бы
искушать судьбу. Несколько раз
переворачивался катамаран,
захлестывало, кружило и топило его,
в пенных бочках и котлах.
Великолепная техника сплава,
интуиция пока выручают. В этих
экспедициях, балансируя между
жизнью и смертью, он увидел иной
мир, иные краски. На границе с
Монголией он спускался по реке,
совершенно не изученной. Выпала
дневка, а с ней возможность
отдохнуть, просушиться. Снял кеды и
увидел необычно тяжелые блестки на
шерстяных носках. Осторожно
соскреб золотинки и вернулся к тому
мелководью, где причалился. Так и
есть. Небольшой природный слив,
падая вниз, вымывал золото вроде
монитора. Сюда он и отнес свою
неожиданную добычу и бросил в воду.
Он сам только часть природы — ни
больше, ни меньше. Более всего он не
понимал тех, кто беспрестанно рвал
и хватал. "Невидимая" лопата
собственной могилы мелькала у них
вовсю. Уже когда пошла
постперестроечная лихорадка
наживы, ему обещали большие деньги
за золотой и моралий корень, редкие
травы и каменное масло. Оказываясь
за тридевять земель, он нередко
брел по плантациям лечебных трав,
каменное масло свисало сосульками.
Он оставлял все как есть.

Каньон на Хайломе
в Тофаларии считается
непроходимкой. Он брал его дважды, а
прошлое лето еще раз. Там река
втискивается в узкую горловину, по
обе стороны реки следуют
высоченные прижимы. И негде
зачалиться, переждать, передумать.
Вперед и вниз. Неверный расчет
оборачивается гибелью. Не зря
столько металлических памятных
пластинок с печальными датами.
Некоторых ребят Алексей знал,
некоторых сам вытаскивал при
спасработах. Ему никогда не забыть
той девушки из Киева, которая на
байдарке прыгнула в стихию и
перевернулась. Как все странно и
страшно. Они стояли, разговаривали,
шутили. А через тридцать минут ниже
каньона вытаскивали то, что от нее
осталось. Скорость течения столь
велика, а камни на дне, как бритвой,
срезали ей голову. Прошлое лето
вместе с ним на каньон пошли ребята
из Кемерова. Но в самый последний
момент струсил "чайник" —
спонсор, давший деньги на поход и
решивший пощекотать нервы. Неделю,
измучившись, обносили опасное
место кемеровчане. Но не Усков.

— Я пришел к тебе,
каньон!!! — сколько было сил
закричал Алексей.

Двадцать пять
минут сумасшедшего стремительного
полета в этом каньоне. Пенные бочки,
котлы, водопады и сливы. Двадцать
пять минут и год ожидания.
Жив-мертв, жив-мертв — и все-таки
жив! Он зачалился сразу после
светлого и кипящего ада. Было жаль,
что все так быстро закончилось. Так
досадно и жаль бывает, когда
встреча и близость с женщиной, о
которой мечтаешь, заканчивается
быстро. Но он не стал торопиться и
комкать встречу. Развел из плавника
костер и вскипятил чай. Первую
кружку, как лучшему другу, он
подарил каньону. Сам пил чай, затем
достал акварели и записал в
походном дневнике: "У природы нет
дверей, нет замков. Вход свободный.
Счастлив тот, кто видит себя не
через зеркало, а через природу". В
одном из походов к нему наповадился
осторожный бурундук. Украдкой
таскал сухарики, видимо, готовился
к зиме. Полосатый зверюшка страшно
боялся лохматого и непонятного
человека. Потом чудовище уплыло
вниз по реке, а бурундук обнаружил
на месте заповедного рюкзака
записку: "Дружище, оставляю тебе
три сухарика.
Художник-экстремалист Усков".
Бурундук оказался неграмотным, но
сухарики смолотил за милую душу.
Если бы у него было много денег, он
построил бы здесь, на каньоне,
домик. Он прилетал бы сюда с
друзьями и показывал им этот
сумасшедший полет. Еще бы писал
акварели. Масло тяжеловесно и не
передает всей свежести этих мест.
Уехать совсем и остаться здесь без
людей он бы не смог. Он любит их
всех. И даже у самого грубого
человека есть тонкий, духовный мир,
но обляпанный грязью. Так считает
художник.

За годы семейной
жизни его Людмила привыкла к
чудачествам мужа, безденежью и
насмешкам злых людей. Однажды его
не было три месяца. Дома
перебивались с хлеба на воду. Перед
самым снегом он заявился домой и
протянул совершенно невзрачные,
какие-то серенькие цветы. Цветы
назывались как-то чудно —
эдельвейсы. Впрочем, у ее мужа все
чудно. Все смеялись вокруг.

— Нашел че
привезти! У тебя ни пальто путнего,
ни шапки.

Он и правда не мог
купить ей ни того, ни другого, но
зато написал маслом ее портрет.
Портрет получился нежный и немного
жалостливый. Жена такая как есть — в
старой цигейковой шубке и
обветшалой шали. Она плакала, но так
и не забрала портрет с собой. Дома у
них по-прежнему ни одной его
картины.

Осень, зима
проходят у художника в каторжном
труде, а еще в беседах и встречах с
людьми со всего света. Как находят
они его, никто не знает. Приехал
таджик Исмат. Отрекомендовался
муллой и стал жить-поживать у
художника. Алексей водил его по
своим друзьям и знакомым, привел к
Гохфельду, бывшему начальнику
экспедиции. Исмат отрекомендовался
краснодеревщиком и принял тут же
заказ. От оплаты таджик отказался,
сказал, что зайдет раз-другой чаю
попить. Раз-другой затянулся на два
месяца. Как только садилось солнце,
Исмат каждый божий день
показывался на пороге:

— Если я говорю
неправду, возьми нож, отрежь мне
ухо, если ты говоришь неправду, я
вырву тебе глаз. У, шакал!

У жены бывшего
начальника падала чашка на стол.
"Мулла" оказался в прошлом
судим, и не один раз. В один
прекрасный вечер укатил к своим
соплеменникам, бросив в мастерской
сломанные стулья. Художнику
прислал трогательное письмо,
повествуя о том, что вскоре станет
президентом и за Алексеем пришлет
самолет.

Он не жалует
религий, и в первую очередь из-за
войн. Признает разум и сердце. Все
от сердца должно идти, и только от
сердца. Новые секты, течения,
проповедники — от всего этого
художник далек. "Люди верят в
попа, а в Бога не верят". При его
кажущемся безбожии я не встречал ни
одного человека, который бы так
точно и неукоснительно исполнял
все заповеди Христа. Нет плохих
людей на земле, нет — на этом он
стоит.

Может, он плохо
представляет мир, в котором живет?
Может быть. Когда киноэльдорадный
сказочник сделал плаксивую ленту о
горестях президента, холодных
котлетах и старой мебели, то
художник бегал по поселку и
агитировал собрать денег и
отправить бедному из бедных
Ельцину. Прошлый год приехал к нему
Рихард из Германии. Когда-то он жил
в Казахстане, а потом переехал на
родину предков. Алексею писал, что
хочет наладить бизнес по туризму и
привезет богатых клиентов.
Художник, собиравший по крохам
деньги к одиночному походу, ухнул
все сбережения на этих визитеров.
Те заявились без единой марки. Вот
такой бизнес приключился у Алексея.

Однажды его
забрали мафиозники в Красноярск.
Забрали как экзотическую,
диковинную птицу. Устроили прием по
высшему классу. Вечером на квартире
один из крутых звонил еще более
крутому во Владивосток. Босс
рокотал в трубку:

— Засылай ко мне
художника, завтра на планере. Пусть
делает мне фазенду на море. Дай ему
трех блядей и капусты сколько
скажет.

Наш художник,
слыша все это, сидел ни жив ни мертв.
Всколыхнулась отцовская
безропотность. Слева и справа уже
висли на нем длинноногие в черных
колготках, щипали и тискали за уши и
бороду. Бежал оттуда сломя голову,
бросив картины и этих, легкого
поведения.

Он даже в мыслях
не изменял жене. За пятнадцать лет
экспедиционного стажа женщин
встречалось немало.

— Мы поплывем с
тобой на катамаране. И когда
встретится водопад, наш катамаран
воспарит в небо, но не в воду. Поверь
мне.

Он поверил, но не
поплыл.

Другая, из Питера
(образованная и хорошенькая, как
статуэтка), после сплава по Казыру
отчаянно уговаривала:

— Я всю жизнь
мечтала о таком. Не думай о деньгах,
возьми только паспорт. У меня есть
все: квартира, работа.

Им всем страшно не
везло. Более верного мужа просто
нет. Походы он посвящает жене
точь-в-точь как то самый
безвозвратно исчезнувший рыцарь
печального образа. Когда-то,
говорят, у жены были великолепные
светлые волосы и легкая походка.
Тяжкий, изнурительный труд
поварихи, заботы о детях изменили
ее внешность, но только не для
Алексея.

Прилив-отлив.
Новые люди, судьбы. Десятки людей в
мастерской. Приходит давний
знакомый: от него ушла жена.
Художник может поговорить и
попросить ее остаться. Приходит
старый сослуживец: вскоре его
посадят, а нет сил доказать свою
невиновность. Идут полковники,
врачи, бывшие зеки, проститутки. Как
Диоген с фонарем, ищущий средь
белого дня человека, художник ищет
человека в каждом из приходящих.
Боязно ему. Незрячие люди. В погоне
за побрякушками не видят, что
"невидимая лопата все яростней
мелькает в их руках и вот-вот
метелка сметет прах". Он один
здесь борется с ветряными
мельницами, и последователей у него
нет. Может быть, это последнний из
рода Ламанчских. А самые последние
станут первыми. Та книга не обманет.

* * *

Все имеет свое
начало и свой конец. Поздним
вечером я еще раз зашел к художнику.
Среди недавнего побоища уцелели
две картины. Первая без названия, но
просится "не взрывом, а
всхлипом". Нет уже людей, зверей,
птичек. Наступил Апокалипсис.
Сдвинулись материки и океаны.
Огненная лава и вода властвуют
безраздельно. Огонь и вода
Вселенского хаоса. И лишь прямо по
центру можно едва увидеть
крошечную, с зернышко, церквушку.
Она стоит на пригорке и все видит, и
запоминает. В душах бы нам
преодолеть апокалипсис и
прилепиться к такому зернышку.

Вторая картина
ярче и светлее. "Дорога в
Шамбалу". Правда, на переднем
плане грубые камни, валежник,
поваленные деревья. Но чем дальше
вверх гора, тем чище и светлее
становится фон картины.
Недосягаемая для человека
божественная красота, незнакомая
мне и вам святость. Если
когда-нибудь Отец захочет иметь на
память картину этого грешного мира
и соберет Великих Художников, то я
думаю, что попадет в эту компанию и
Алексей. Они отдадут написать ему
горы, и он сделает и напишет все как
надо.

Художник сидел
молча, опустошенно вглядываясь в
покрадывающуюся темноту. Мощные
ладони лежали покорно на коленях и
чуть вздрагивали. Сидела рядом
Людмила, гладила его по рукам:

— Вот глупый
батюня, — говорила тихонько она, —
что ты наделал? Если я сейчас приду
домой и буду бить наших детей — это
будет хорошо?

— Нет, — мотал
кудлатой головой Художник.

— Ну а ведь
картины — твои дети, ты не будешь их
больше бить?

— Нет-нет.

Все еще
вздрагивали плечи и кисти рук, но
было ясно, что завтра он начнет
работу. Завтра.

Николай
САВЕЛЬЕВ, где-то в Сибири.

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры