издательская группа
Восточно-Сибирская правда

Александр Сокольников: «Понимаешь, мы были думающие люди»

Александр Алексеевич Сокольников родился 21 марта 1947 года. Поэт, мастер русского свободного стиха. Автор сборников стихов «Свиток одиночества» (Иркутск), «Кедровый посох» (Франция), «Вне канона» (Иркутск). Лауреат Всесоюзной премии имени Велимира Хлебникова, обладатель звания «Король верлибра». Лауреат премии губернатора Иркутской области в сфере культуры и искусства.

– Любая история начинается с детства, с рождения, с родителей. Начинай.

– Родился я в селе Верхоленск. Могу сказать, что село наше на сорок лет старше Иркутска. Верхоленская засека – деревья рубились так, что всадник не мог проехать. Значит, родился я на пути из Верхоленска в Качуг. Меня везли на тракторе. Это было время послевоенное. Папа мой воевал. Я родился в 1947 году в великий день – 21 марта, день солнцестояния, равноденствия, когда прилетают жаворонки.

– Папа пришёл с фронта.

– Да. Он стал работать на маслозаводе качугском. Это был боевой человек, красивый… А мама, убежав из неволи сельского хозяйства, приехала и в 16 лет работала мороженщицей. Папе было 34 года.

– Прямо-таки мороженое продавали в Верхоленске?

– Нет, в Качуге. Она приехала без справки туда, сбежала из колхоза. Торговала мороженым, и он, 34-летний, увидел, какая девчонка хорошая. И с ней познакомился. Когда она забеременела, он дал подписку в загсе, я сам читал её, о том, что, когда она достигнет совершеннолетия, они официально зарегистрируются. Потом его неожиданно арестовали, потому что главный инженер его обвинил в том, что он, офицер, приехал с фронта и всё время Сталина ругает. Фронтовики думали, что 1949 год – уже всё можно, но зря. И приехали эти энкавэдэшники, стали…

– Уже МГБ. 1949 год.

– Да, возможно. Короче, они приехали его арестовывать. Он говорит: «Поеду с сыном попрощаюсь». То есть со мной. Они приехали вместе. Моя бабка – дочь польского графа Галицкого, я тебе серьёзно говорю, документы есть. Она стала их поить, и они три дня киряли, а отец меня носил на руках. Потом они говорят: «Давай своего выб… отдавай, поехали». Они меня вырвали у отца и сломали кость грудную. Потом мне бабка говорила о том, что не заметили сначала, а позже свозили к врачу, и там сказали: «Сердце маленькое, оно не будет биться о надломленную кость».

Отца далеко не увезли – они в районе Харбатова где-то его кончили и зарыли. И составили акт, чтобы как-то оправдаться, что он побежал – и всё. И ни мать, ни я, никто не мог найти следов, его нету и всё. Но мать облегчённо вздохнула, когда мой папа погиб. Потому что он беспробудно пил, для неё это был ужас. Он с этой войны пришёл надёрганный. Но был хороший финансист, качугское масло с завода, где он был директором, славилось. Я, уже будучи взрослым, нашёл главного инженера в Качуге. Старичок такой. Я говорю: «Ну донос-то ты написал. Стал директором тогда?» «Нет, не стал», – отвечает. «Зачем писал?» – спрашиваю. Он жалкий такой: «Вы меня убивать будете?» Я говорю: «Да кому ты нужен».

Родители так и не успели зарегистрироваться, мать уехала в Иркутск. И там у меня появился отчим – Гилал Рагимов, азербайджанец, которого мать полюбила, защитник Брестской крепости, потом военнопленный у немцев, а потом заключённый у своих. Мать родила двух моих сестёр, и я как бы стал не нужен, меня кинули к бабке обратно в Верхоленск. Матери я не видел, жил в этой деревне: всё познал, всё увидел. Учился в Верхоленской школе. Потом при большом конкурсе, где-то 14 человек у нас было на место в 1965 году, я поступил в университет на истфил.

– А откуда у сельского мальчика вдруг потенциал такой, учителя были хорошие?

– Просто подвижники. Начальные классы вёл Георгий Серафимович, военный человек. У нас было четыре класса: первый, второй, третий, четвёртый. Мы учились в одной школе, и он успевал всем читать. А мы все голодные были. Колхоз – это была кабала. С обязательной сдачей государству. Жили в настоящем подневолье. Но спасали рыба, дичь – все же охотники. И бабушка нас прокормила. Она была грамотной, потому что в Париже успела три года проучиться. И вышла замуж за командира красного партизанского отряда. Это мой дед – Смертин Александр Гаврилович. Всю жизнь она продрожала из-за своего происхождения. Мой прадед участвовал в польском восстании 1863 года и отправился в ссылку в деревню Петрово. Здесь он отсиживал. Выжил, потому что был богатый человек. А мы с Петей Пиницей сохранившуюся саблю прадеда с золотым эфесом пропили за 70 рублей.

– Поздравляю.

– Он говорит: «Саша, я её загоню?» «Ну загони», – отвечаю.

У меня ещё в Верхоленске был побочный заработок. Я работал перевозчиком. Дед мой умел делать лодки, и мы кормились. У нас лодка была из кедровых досок сделана. Была конкуренция, паром для одного человека не гоняли, а отпускники, они где-то работали слесарями, приезжали в свои деревни на Куленгу. Они были очень богатые по нашим меркам и могли себе позволить взять лодку. А денег не было на селе, мы их не видели, за сайку мыли фургоны в Лене, нарушая всякие экологические законы, о которых и не знали. Когда сайку несёшь, всё равно кто-то подбежит и куснёт. В деревне не было сахара, но было всё остальное. Голубица без сахара, а мясо любое дикое, например изюбрятина, рыба – ленки, таймени, икра, всё это было. Моя лодка стояла среди 5-6 других. Но она, во-первых, была добротной, к тому же покрашенная. Я был в чистой рубашке (единственной, но постиранной). Свозишь человека – и три рубля старыми деньгами. Гигантская сумма для села. Будущие 30 копеек.

– Ты поступаешь в Иргосун. А себя-то видел историком или филологом?

– Ты знаешь, историком я себя не видел, а филологом был точно.

– Почему вдруг филологом? Ты что, хотел уже быть писателем, поэтом? Я с трудом могу понять, как сельский мальчик вдруг может для себя сформулировать: хочу быть филологом. Как он может понимать, что такое филолог?

– Моё детство – это жизнь сироты, который в четыре года знал: дяденьки подходят – один тебя пнёт, другой – тебе даст. Летом, чтобы никому не мешать, я жил на повети (поветь – это сеновал так назывался на Лене). И вот я там жил, и прямо в мою поветь смотрела наша церковь, Верхоленский собор.

– Закрытый был собор?

– Нет, он ещё до 1956 года работал. Потом, когда Хрущёв пришёл, прикончил его. И вот просыпался я от того, что ласточки залетали в окно.

– Но в церковь не ходил, бабушка не водила в церковь?

– Нет-нет, там все кругом атеисты, и сейчас-то если две-три молельщицы есть. Бабушка доила коров, у меня была баночка, привязанная сверху, с повети. Услышав первые струи молока (уже в четыре утра вставал на стрёме), я спускал ей баночку, и она мне наливала парного молока. Потому что, если позже туда придёшь, на нашу ораву не хватало. И читал…

– А откуда книжки в деревне, библиотека была?

– Мы жили напротив сельского клуба, там была прекрасная библиотека. И я в 12 лет прочитал всего Джека Лондона. Я всё время с книгой везде был. И фотографии детские с книгами. Чтение мне восполняло то, чего я не имел, – любовь матери, любовь отца. К 14 годам я многое-многое прочитал. Я, к сожалению, не обладаю той памятью, которая нужна. А в нашем доме собирались бабки петь ленские песни. Света не было, была керосиновая лампа – семилинейка, я до сих пор её вижу. Старухи собирались, никаких лучин не было, и пели – то совсем старое, то про Колчака и про гражданскую войну. А я ещё в школе начал писать стихи.

В университете меня заметила преподаватель Лидия Андреевна Азьмуко (учёный-филолог, преподаватель зарубежной литературы Средних веков, Возрождения и XVII-XVIII вв.– Авт.). Она как-то так меня почувствовала, и мы с ней, в общем-то, подружились. Курс у нас был хороший. Худяков, Лев Колесов, Коля Савельев, Нина Единархова, Коля Балдонов, Ольга Шеверёва (сейчас она в министерстве культуры работает), Пётр Пиница, мой однокашник, который выманил не только саблю, но и польский католический крест. И знаешь, за кого? За Парни (Парни – французский энциклопедист). Говорит: «Сашка, прочитаешь эту книгу, будешь поэтом номером первым». Я действительно поверил и крест сменял на Парни. Потом зашёл в «Букинист», а там по 10 копеек лежит вот такая стопка Парни, французского просветителя.

– Прекрасные годы учёбы и юности?

– Прекрасные… Я Владимиру Павловичу Олтаржевскому (в тот период – преподаватель ИГУ, начальник Байкальской историко-этнографической экспедиции, впоследствии доктор исторических наук, профессор, создатель иркутской школы изучения истории и внешней политики стран Южно-Тихоокеанского региона. – Авт.) историю сдавал стихами. Писал курсовую «Историческая достоверность трагедии Шекспира «Антоний и Клеопатра», и её хвалил профессор Шостакович…

– И…

– Я университет не закончил. У меня диплома нет.

– Ты у нас ещё и недоучка. Почему не закончил университет?

– Я был вынужден. Потому что случился случайный брак на один год, и мне пришлось перейти на заочное, чтобы зарабатывать. Я очень много выступал на вечерах поэзии, и меня частенько изгоняли за неуспеваемость. Я восстанавливался, но…

– А жил-то ты где всё это время?

– Во втором Иркутске у меня была квартира, доставшаяся мне от родителей.

– Так ты был богатый человек. Собственная квартира.

– Я был богатый человек. Я был как Максимилиан Волошин. Он никому не был бы нужен, если бы не принимал в Коктебеле голодных.

– Почему в армию не ушёл, когда тебя выгнали?

– Потому что у нас была военная кафедра. Потом они гонялись за мной, а я убежал. Но оставался членом литобъединения университета. Давай я тебе в двух словах кратко расскажу, что такое вечера поэзии Сокольникова. Это был молодой, будем так говорить, молодой гений, который писал такие нерифмованные, несуразные вещи и всё прочее.

– Кто-то белым стихом, кроме тебя, вообще занимался в иркутской литературе?

– Нет.

– Были серьёзные люди, которые уже тогда говорили, что это всё-таки поэзия?

– Были. Павел Забелин, Владимир Ивашковский, Толя Семёнов.

– Лидия Андреевна Азьмуко.

– Да, сразу. И Анна Петровна Селявская (учёный-литературовед, специалист по теории литературы, поэтике, древнерусской литературе, русскому устному народному творчеству. – Авт.), потому что я принимал экзамены по поэтике на четвёртом курсе. Я принимал по своим стихам «Пчела граммофонной иглой».

– Ты не принимал, ты сдавал экзамены?!

– Я принимал экзамен по своим стихам у филологов, у Анны Петровны. Так оно и было. Это была такая жизнь. «Пчела граммофонной иглой извлекает янтарную музыку мёда». Диспут, полный зал. Лидия Андреевна подошла: «Саша, ради бога, не пей». «Лидия Андреевна, я только стакан выпью», – отвечаю. И говорю со сцены: «Я хочу писать о простых вещах, потому что все эти измы, эти правительства уйдут. Останется простота, останутся муравей ползущий, летящая птица, останется зерно, которое умирает. Это всё будет, и я буду, и то, что я делаю. Да ладно, чёрт с ним, с этим Сокольниковым, давайте в защиту свободного стиха, не белого». Я уже наизусть знал «Вольные мысли» Блока, я знал бунинские свободные стихи, но не белые. Левитанский – это белый стих. «Запомните, лет через 20 это будет эстетика – то, что я пишу. Ладно, в защиту русского свободного стиха я прочитаю Поля Элюара: «Если Земной шар разрубить пополам, и если эти две половины положить на твою грудь, и если ты будешь матерью и родишь мне сына, то он будет сосать Северный полюс, а Южный отталкивать руками». Зал затих. «Я, конечно, откажусь от гениальности. Это не Элюар. Эти стихи я написал полгода назад и не считаю их лучшими своими вещами», – говорю. Зал заорал: «Мистификация, бис».

– И так время от времени ты учился, а в остальное время служил сопровождающим грузов.

– С первыми птицами я становился сопровождающим грузов.

– Как ты туда попал? Как я понимаю, дело ответственное, а ты, в общем, достаточно молодоват. Кто-то поспособствовал?

– Валерий Вениаминович Стуков – Алик, наш композитор. Когда я на заочный перешёл, я ещё не знал, что на севере буду. Меня приглашали на Абуру на охотничье урочище. Быть смотрителем этого хозяйства, собак кормить и всё прочее. А если будет рыба, по сезону ловить, сдавать рыбу. Я подумал, что выживу там. А Алик работал экспедитором. И где-то было объявление, что в Холбос принимают в Усть-Куте. Холбос – это такая организация. Это аббревиатура. Она непереводима. Даже Марк Давидович Сергеев не знал расшифровку, а он стихи писал об этом Холбосе. И она занималась вот этими мелкими районами. Порт снабжал громаднейшие пространства – Мухтую, Олёкму и все прочие. А мелкие, маленькие посёлки по Лене в Якутии, маленькие улусы снабжал Холбос.

– С Усть-Кута уходили вниз по Лене.

– До Тикси. И, видно, генетически от отца во мне какие-то навыки были. Но первое время было очень трудно. Нужно было принимать 50 тысяч наименований. Это было снабжение всем. Почему-то в то время якутам везли сапоги, лучшие вина «Аревшат» и «Аштарак», мебель чешскую. Когда я привёз в Урюнхаю мебель, мне председатель профсоюза говорит: «Пойдём со мной». Я пришёл, он привёл меня в чум: «Ты сё привёз мебель эту, где я поставлю её?» Чешская мебель, гарнитур. И они оставили на берегу моря. Я говорю: «Ты убери». Не убрали. Пришло море, и мебель унесло. Всю унесло. 20 наборов чешских. Я по рации сообщил: «Ребята, это Борода. Плавает мебель». «Борода, ну ты чё, у нас караван идёт», – отвечают. «Смотрите, растеряете всё это дело», – говорю. «Где координаты?» – спрашивают. Бросили они суда и погнали. Действительно, выловили. Из 20 гарнитуров где-то 7 поймали, а остальные где-то там и почивали. Кто не был в Урюнхае, тот не видел ничего.

– Потребсоюз и потребкооперация – всё равно государством поручено. И вот такой груз гигантский, а ты один вообще. Охрана на тебе?

– На корабле не было. Я всё должен доставить сам. На миллионы рублей.

– Что это за судно?

– Это были финские грузовые суда, которые мы по репарациям взяли после войны. Они были рассчитаны на 12 человек (12 кают). Там, значит, сауны, всё прочее, движки внизу. Шкипер, помощник шкипера – обычно его жена, за груз они не отвечают, и моя группа.

– Что такое твоя группа?

– Моя группа – это те люди, которых я беру с собой.

– Для чего?

– Ну, во-первых, иногда надо спать.

– Это я понимаю. Кто они по штатному расписанию?

– Они помощники сопровождающего. Я возил художника Григорьева Серёжу, возил поэта Толю Кобенкова.

– Они за впечатлениями ехали, или заработать тоже прилично можно было?

– Конечно, для впечатлений, но они уже знали и о том, что я благополучно возвращался из этих экспедиций: нос в табаке и всё прочее. Шеф мне платил 1350 рублей в месяц. Это мне лично. Кобенков у меня стоил 650.

– С ума сойти. Это очень много. Кстати, годы-то какие – начало 1970-х?

– У меня дневник есть. Мы отчалили в 1969 году 23 июля. У Виталия Диксона об этой поездке написан сложный роман со слов Кобенкова. Там главный Сокол – это обо мне, но без меня было написано. И всё было не так. Толя честно сидел в трюме, писал стихи, не вылезая до Тикси. Между нами скажу о том, что не вылазить был повод: он запал на шкипершу и было что-то в ответ. Вот он и сидел в трюме, прятался от шкипера. А там, чтобы работать шкипером, надо обязательно закончить три университета: либо власовский университет, либо дезертирский, либо зековский.

– Как он не прибил Толю?

– Ну, если кратко, я его предупредил. В той поездке наш шкипер прочитал «Процесс» Кафки, я ему дал. И он нам сказал: «Всё-таки советское правосудие более справедливое. Ты смотри, что они там делают»…

Мы везли якутам дефицитные консервы: нерку, горбушу, печень трески.

– Это всё номенклатура местная сжирала. Явно не простому народу.

– Простому народу на фиг не надо было, потому что спокойно могли нельму поймать – царскую рыбу. Зачем им всякие консервы. А налима они и не ловят, только местные бичи. Муксун – да, а налим там бросовая рыба. Я вёз миллион бутылок водки, 800 тысяч бутылок вина. Трюмы набиты на весь год. Больше не будет навигации. Один раз Москва по северам завозит. А возил я, смотри: реки Анабар, Хатанга, река Яна, Индигирка, Колыма – это наши были районы. Я все их обходил. Был неприкасаемым: милиции там не было на 800 километров. Я был хозяином. У меня была водка, то есть я всё мог купить: вертолёты, пограничников – всё что угодно. И у нас всё было.

Мы подходим к Тикси. Место называется Табор Мигалкина. У меня сухой закон, всё в порядке совершенно. И вдруг: «Парня в горы тяни, рискни». Песня. На фок-мачте Толик пьяный, как матрос Железняк, обвешанный вином, бутылок шесть, наверное, окурки за борт бросает и поёт. Шкипера говорят: «Ну чё ж ты, Борода, слово-то надо держать. Ты же говоришь, вы не пьёте. Придётся открывать трюмы, потому что уже восстание готовое. Всех не перестреляешь». Я говорю: «Вот этого на фоке не трогать. Я склады открываю винные, но вы смотрите, если будет хоть какой-то скандал, крики или что, утром я вас похмелять не буду. Знаете меня, моё слово закон». «Всё нормально будет», – отвечают. Толик спустился в трюм, а до Тикси осталось совсем немного. Приезжаем, Толик говорит: «Слушай, теперь-то я могу выйти». Я говорю: «Теперь да». Толя попросил 200 рублей и пошёл давать телеграммы. Он принёс где-то 130 квитков. Виктору Некрасову, Юрию Левитанскому, Межирову, то есть всей стране. Телеграмма была короткая: «Завтра выходим море Лаптевых. Толик Кобенков». Толик тогда впервые увидел север и написал песню «Как мы плыли в море Лаптевых». Поначалу-то вещь была посвящена мне, потом перепосвящена Петру Ивановичу Реутскому, потом Юрию Левитанскому и так далее.

– Удобно.

– Но у меня есть автограф. Я спал там по четыре часа. Наполеоновский цикл – на всю жизнь сохранил.

– Сколько лет это продолжалось?

– 16 лет. Полгода – май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь.

– Вторые полгода ты пропиваешь то, что заработал.

– Не пропиваю, а проживаю.

– Извини, проживаешь. Ты, получается, из той категории людей, которые в условиях советской власти легально зарабатывали сумасшедшие деньги. Ну как, например, золотодобытчики в артелях.

– Я привозил по 30 тысяч с навигации.

– Что с такими деньгами делать в СССР, где ничего купить нельзя?

– 10 тысяч человек выбегали с шаманами. И они поют песню: «Водка, бар, Борода, бар». Это я приехал. Понимаешь, пляшут. Это я серьёзно тебе говорю. Это уже легенда, которую знают там все.

– Вернёмся к вопросу, который я тебе задал. Что делать человеку с 30 тысячами рублей в Советском Союзе?

– У меня не было сознания подпольного миллионера. На что тратил… На представительские расходы.

– Ну, гулял, понятно, девочки. Но попробуй потратить 30 тысяч.

– Слушай, умудрялся.

– Ты купил себе машину, квартиру?

– Нет. К весне я ходил снова ободранный.

– Что называется, классический бичиган. Скажи мне, какие-то ещё люди с тобой интересные ходили в эти навигации?

– Художница Наталья Долина ездила. Она сына мне родила. Самым надёжным был наш песенник Алик Стуков. Володя Гусенков, писатель. Толя Кобенков – хороший поэт, мне с ним было не скучно. С Аликом мы поехали в 1967 году, а с Толиком на третью «ходку». Кстати, зимой я тоже работал – у генерального директора Славы Пиманова в «Кедре».

– Кем?

– Проводником. Простым проводником. Садишься в вагон, печка у тебя. Я с пьяной базы грузил алкашную продукцию. Проехал всю железную дорогу: Железногорск, Усть-Кут, станция Затопляемая и так далее.

– Ты специализировался на «бухле»?

– Да.

– Сколько же выпито за эти годы, Саша? Цистерна.

– Понимаешь, мы были думающие люди. А думать и не пить тогда было трудно. Я на твоём месте задал бы мне вопрос: «Как вы работали?» И скажу тебе, глядя в глаза, и как тебе угодно – это совершенно моё убеждение: они, власть имущие, потеряли такое поколение. В нас никто не вдалбливал, что надо эту дорогу строить. Мы по 16 часов работали.

– Какую дорогу?

– Решёты – Богучаны. Я ещё учился и летом был бригадиром комсомольской бригады. Это были первые комсомольские десанты. И Владимир Васильевич Ходий, будучи корреспондентом, у меня брал интервью, когда я в стройотрядовской форме ехал туда. Моя бригада построила станцию Тамтачет, у меня было 22 человека. Мы по 16 часов работали. И даже деньги, которые заработали, отдали в помощь Вьетнаму. Это было бескорыстное поколение. Нам сказали бы снег месить, мы бы месили. У меня слёзы текут, когда я вспоминаю этот энтузиазм. Хоть я и был уже в «контрах», читал Раскольникова, «Письмо Сталину». И ещё – я познакомил город Иркутск с Мандельштамом.

– Где ты его взял?

– Сидел в кафе «Снежинка». Пришёл человек такой чёрненький. Говорит: «Ты часто ходишь в «Снежинку…» Я говорю: «Часто хожу». «А что, поэт?» – спрашивает. «Поэт», – отвечаю. Он: «А вот есть такой Мандельштам». Я говорю: «Я знаю». Он так: «Откуда ты знаешь?» «А я Илью Эренбурга читал «Люди, Годы, Жизнь», – говорю. Он и дал…

– Ты парень таёжный, попавший в Иркутск, соответственно, взрослым. Полжизни провёл не в городах, а на реке, опять-таки в тайге, на селе. Вот город Иркутск тогдашний, 1960–1970-х годов. Вообще, что интересного у тебя было в Иркутске? Чем тебе был интересен Иркутск как таковой?

– Мне очень понравилось в твоих книгах, когда ты писал «иркутцы». Ты правильно назвал, как на Лене говорят. У нас на Лене говорят «иркуцкий». Иркутск в первую очередь открывался для меня рынком. Город был ванильным мороженым – и по запаху, и вообще. И первым делом в Иркутске я бабку тянул за руку и говорил: «Хочу мороженое, хочу мороженое». Вокруг рынка стояли старые заборы, ограждение. Иркутск остался в памяти таким. Но город как таковой как-то не грезился, мне хватало того, чем я жил. А если чего-то не хватало, я уже знал, что мне нужно поискать и посмотреть, почитать.

– Тебя среда не интересовала, только внутренний мир и всё?

– Да, внутренний мир.

– В этом смысле ты не лирик окружающего мира. Вот ты говоришь, что до детали доходил, до муравья. Но город как пространство тебя не интересовал.

– Меня оно не занимало. Я даже его пугался, потому что уже здесь состояние клаустрофобии какое-то настаёт, и немножко была какая-то потерянность в этом городе. Но дело-то в том, что я в то время ещё не знал Чюрлёниса. Когда я увидел его работу «Падший ангел в городе» – ангел, который не может взлететь, это оказалось мне близко, моему самоощущению. Я многое пропускал мимо себя, но, когда наступала весна, я почти кричал при появлении первых отталин на лугах. И когда только-только снег ещё оставался, мы уже играли в беговуху там – это деревенская лапта.

Я всегда был подмастерьем у охотников. Я не убил сам в жизни ни одной птицы, ни одного животного.

– Будучи вообще-то таёжным человеком…

– Надо мной смеялись, потому что мои двоюродные братья ходили с одним патроном на спор на медведя. Вот это охотники. Я был посмешищем.

– Собственно говоря, условно ты почти до перестройки доплавал.

– До перестройки.

– Тогда вопрос задавать нечего, всё понятно. Там всё навернулось, вся система.

– Теперь с такой лёгкостью, как я туда ездил, никто не поедет. Потому что правили в мире том не менты, закона там ничьего не было. Правили люди, которые вели правильный закон между собой – как ни странно.

– Ты про урок говоришь?

– Всегда, когда я приезжал, были охранники у меня. Ребята честно работали, я им три бутылки водки давал в день. Они сидели с карабинами – это были охотники. Но приезжает, допустим, вымогатель и говорит: «Ну ты, Борода». Смотрит на меня – худенький я такой, но бородатый. Бородатые люди – это для них не люди. Они якобы прикрывают что-то там, малодушие. И вот они начинают вести базар. Главный закон севера: не быть выше и не быть ниже. Вот эта золотая середина, когда ты не наезжаешь, когда у тебя всё есть. Если только ты вверх полезешь, всё – тебе конец. И упадёшь – они тебя запетушат. Я сиротой был – я уже немножко знал это. И потом всё было как бы играючи.

– После этого прошло ещё 35 лет. Чем жизнь была у тебя заполнена в эти годы? Зрелые 35 лет, уже даже более чем зрелые.

– Дальше у меня были разные случаи. Я стал главным инженером лесного хозяйства.

– Без образования? Почему? Или уже было всем всё равно?

– Ну, Александр, а ты что, не знаешь, когда обыкновенные фарцовщики становились, извини, уважаемыми людьми. Это уже было время такое.

– Да уж. Если Бога нет, то всё дозволено.

– Это мне к 50 подходило. Восемь лет я отработал старшим инженером лесного хозяйства. Значит, чем занималась моя фирма. Она занималась липой. Брали авансы на лес, по мелочи брали и не возвращали. Когда клиенты шли, а я – оставшийся старший инженер, сидящий на телефоне, они приходили ко мне. Я Фунтом работал. Я сидел при Александре I…

– До отсидки дело не дошло.

– Я отговаривался, потому что знал прекрасно город и людей. Дальше я работал в каких-то кооперативах, но главная работа – я был помощником проректора мединститута по АХЧ. 1986 год, я отвечаю за общаги и прочее. Проректором был Андрей Гладышев. Почему он меня принял? Потому что он ещё поэт был. Толя Кобенков его не любил: «Он, Санька, графоман». Я говорю: «Толя, единственная работа. Ну чего тебе надо-то. Подумаешь, фронтовик, пишет там, графоман. Но напечатай, ладно?» Он печатал. Но я и плотником там работал. В шестой общаге напротив анатомического вверху у меня была комната, а внизу – две столярки и всё прочее. И была библиотека.

– Скажи мне, ты пил десятилетиями. Тебе как творческому человеку это было необходимо? Дай короткий мемуар: спиртное в моей жизни.

– Но это было – такая всеобщая обстановка была, я тебе уже говорил.

– Бухали все.

– Бухали все, все пили. Но я успевал остановиться. То есть она до двигательных аппаратов доходила, ноги и лыко не вязались, а главная мозговая часть не трогалась у меня. Она оставалась живая. И если какие-то вопросы возникают: посмотрите на моих детей. Дети, которые в четыре года читали, которые потом получали красные дипломы. Одна дочь американский адвокат. Вторая учит русскому испанцев.

– Расскажи о личной жизни.

– Психоанализ, Зигмунд Фрейд мне очень рано стал интересен. И я почему-то подумал о том, что возникает то состояние, когда мужчина, как павлин, расправляет перья, когда ему хочется быть выше. Я думаю, несчастны те жёны, которые не понимают, что творческие люди – мужики – никогда сами их не бросят. Они будут вечны, патриархальны. Вечно они будут в этой семье. Но…

– Но налево ходить будут.

– Но налево ходить надо, потому что там он начинает быть выше, лучше. Я видел хромых людей, которые с молодыми девушками забывали про хромоту и костыли даже забывали. «Ой, домой же надо возвращаться», – за костылём возвращались.

– Как я понимаю, жёны твою концепцию не очень одобряли.

– Не одобряли. А я не мог им объяснить, что это мне нужно только ради стихов совершенно. Но я с некоторыми так и остался дружить до сих пор. Я должен был полностью, как уставший грузчик, разрядиться энергией. Когда ничего нет – ни эмоций, ничего. И всё синими чернилами вылито строками на бумагу.

21 марта, день прилёта жаворонков в деревне. И в Иркутске я их встречал. Они прилетают из Африки, эти птицы. Они уставшие. Они прилетали и в Академгородок, там раньше поля были вверху. И они быстро, чтобы не оставлять следов, пикировали в этот снег. Две недели они отдыхали, пока не оттаивали. В мой день рождения мы ходили и смотрели. И осторожненько, только сверху ничего не трогали, начинали разрывать и видели этого спящего жаворонка. После этого они летом на хлебном поле, там старые колоски где-то… Короче, они там жили. Совершенно беззащитные. Исчезли поля, и жаворонков не стало.

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры