издательская группа
Восточно-Сибирская правда

Банная суббота

Нынче у нас с праздниками путаница. Одним по душе новые, демократические, другим -- старые, революционные. Вроде 7 ноября. На моей малой родине, в одной из деревень Тулунского района, полвека назад этот и другие красные дни в календаре советской эпохи тоже отмечались. Но как-то вяло, без души. Сельчане, люди в массе своей набожные, более серьезно и трепетно относились к религиозным праздникам.

Однако был в тогдашней нашей жизни один особенный день,
который ни в каких календарях не значился, да и праздником
вовсе не являлся, но любили его все — и взрослые, и
дети. Это был банный день. Все праздничные дни той поры
мною изрядно подзабылись, а этот нет. Не стерся в памяти
— как будто все происходило вчера.

Помывочный день приходился обычно на субботу. Бани начинали
топить с утра, исподволь нагревая сложенные из плитняка
печки-каменки и воду. Обычная деревенская жизнь текла
в Уталае сонно и размеренно. Тайга, начинавшаяся сразу
за огородами и стоявшая дальше густой стеной, усиливала
эту тишину. Но в субботу картина резко менялась — все
бегали, суетились. Даже собаки, до того спокойные и
ленивые, начинали возбужденно носиться по улице и бестолково
лаять. Пацаны таскали из колодцев воду на коромыслах.
Мужики следили за самим процессом топки. Бабы и девки
готовили ужин. Выставляли вечером на стол, когда приходило
время, хлебный квас, картофельные драники, супчик из
конского щавеля или молодой крапивы. Что кто любил и
что у кого было.

Однако у «слабого пола» хлопоты начинались еще задолго
до банной субботы. Летом все дружно шли на речку полоскать
белье. Колодезная вода была жесткой, не годилась для
этого, да и попробуй наноси ее ведрами. А на речке
— раздолье, речная вода мягкая, чистая. Полощи сколько
душе хочется. Мальчишки-малолетки сидели на пригорке
и с удовольствием наблюдали, как их матери колотят по
разложенному на досках белью валками. Эти круглые палки
называли еще на белорусский манер «праниками». Но название
в Сибири не прижилось.

Палочный перестук на речке затихал только к вечеру,
уже потемну.

Через день-два мать начинала глажение. Верхнее гладила
большим утюгом, постоянно раскачивая его из стороны
в сторону и поддувая таким образом угли внутри. Через
боковые отверстия. Они-то, собственно, и накаляли утюг.
Электрических мы тогда, в середине 50-х, не знали, потому
что и самого электричества не было. Пользовались керосиновыми
лампами, а если денег на керосин не находилось, то лучинами.
Денег в колхозах после войны, да и до нее тоже, никому
не платили. На заработанные трудодни давали лишь немного
пшеницы да ржи. А живые деньги можно было заиметь, только
что-нибудь продав с личного подворья: мясо или картошку.

Исподнее мать всегда гладила «качалкой». Так было быстрее.
Закручивала, например, мою самошитую рубашку или подштанники
на круглый деревянный валик и катала его по столу вперед-назад
другим валиком. Тоже деревянным, но зубчатым и дугообразным.
Удивительно, но белье под «качалкой» размягчалось лучше,
чем под утюгом, становилось очень удобным, без единой
складки.

Я тоже не сидел без дела. Пока мать гладила, наводил
в избе марафет. Мыл пол. Он был у нас некрашеный, как
и у большинства деревенских. О краске мы тогда лишь
мечтали. Приносил с речки желтый, как янтарь, мелкий
песок. Побрызгав на широкие плахи воду, посыпал их этим
песком. Очищал от листьев березовый веник, которыми
мы парились, и ногой натирал им пол. Потом песок смывал.
Пол после такой скаблешки становился как новый. Блестел
чистой желтизной в лучах заходящего солнца.

Менял при этом сено в матрасах (других матрасов после
войны у селян зачастую не было), и тогда в нашем небольшом
доме становилось совсем уютно. Пахло душистой травой,
засохшими цветами — как в лесу.

У нас с матерью бани не было. Мылись у дядьки. Правда,
не за так: вносили свой вклад дровами. А свою баню мать
спилила на дрова, которых зимой вечно не хватало. Я
был тогда еще маленький, чтобы полноценно помогать ей
летом ставить в лесу поленницы из сосны, лиственницы
и березы, а зимой вывозить на лошадях по глубокому снегу.
(Жили мы с ней вдвоем — отец сгинул в жерновах военного
лихолетья). Вот мать потихоньку и отпиливала от бани
чурку за чуркой. Когда уж совсем оставалась без дров
и не могла отыскать в ближайшем лесу сухостой или валежник.
В конце концов от нашей бани осталась лишь одна уличная
стена, выполняющая роль забора, да печка-каменка.

Дядька взял в жены среднюю из многочисленных материных
сестер — низкорослых, бойкущих, работящих и все умеющих.
Сам был тоже ростом не велик, с маленьким и по-женски
милым лицом, но очень сильный, закаленный. Ходил без
головного убора почти до самых морозов. Лихачил. Поднимал
на спор в минуты азарта передок колесного трактора,
который другие мужики даже втроем не могли оторвать
от земли. Все его тело опоясывали узлы тугих мышц. Великую
Отечественную он проехал за баранкой машины, ничего
на свете не боялся, никого не чтил, кроме Всевышнего.
Был очень набожный.

В бога верила и моя мать, и все ее сестры-братья. Унаследовали
они это от своих родителей.

В советское время религия заметно потускнела, отошла
у деревенских на второй план. Однако дядька не поддавался
«ветру революционных перемен». Как-то раз даже побил
председателя сельсовета: тот опрометчиво заявил, что «бога
нет». Дядька стопроцентно верил: все в нашей земной
жизни предопределено сверху. В углу его просторной избы
всегда висели образа. Приходя из бани, он истово на
них крестился, бормотал полушепотом: «Спасибо, господи,
что очищаешь душу и тело от грехов наших. От болезней…
Сохрани нас и помилуй».

Его старший сын родился таким же силачом. Когда они
«поддавали пару» и начинали друг друга хлестать березовым
веником, я убегал в предбанник, пережидал. Возвращался,
когда вопли «под-дай!» затихали. После того как дядькин
сын ушел служить в морфлот, мне пришлось отдуваться
за него и по часу работать веником по спине неугомонного
родственничка. Тот кряхтел на полке, ворчал:

— Слабоваты у тебя ручонки… Давай посильнее!

Самогон после бани он не пил, как некоторые. Не любил
и квас. «Гонял чаи» из листьев брусники. И меня заставлял.
Поучал:

— Чаи пользительные, я ими все простуды лечу.

Чтобы дядька простывал или болел, я ни разу не
видел. Между прочим, брусничный чай во времена казаков-первопроходцев
почитался в Сибири как настоящий. Он так и назывался
— сибирский чай.

Иногда дядька доставал после бани припрятанный в сундуке
диковинный деликатес — кусковой сахар. Белый-белый.
Обычного, сыпучего или рафинированного, я тогда и в
глаза не видел. Да и вообще никакого не видел по бедности.
У дядьки же деньжата порой водились, и он, бывая в райцентре,
иногда нам привозил оттуда что-нибудь вкусненькое.

Он неторопливо разматывал чистую тряпку, в которой хранил
один или два сахарных куска, каждый величиной с кулак,
и откалывал щипчиками от них небольшие дольки. Я, два
малолетних дядькиных сына, родившихся уже после его
возвращения с войны, соседский пацан, прижитый его матерью
от проезжего молодца, выстраивались в очередь за лакомством.

Родственник восседал за длинным дощатым столом без рубахи,
в одних штанах, и как щедрый арабский шейх торжественно
и страшно медленно раздавал белые подарки. Было видно,
что это занятие ему очень нравится. Он просто балдел
от того, что делал. И несказанно добрел. Я подкатывался
к нему то с одной, то с другой просьбами. Он их выполнял.
Мы с ним, большой да малый, дружили. У меня от него не было
почти никаких секретов.

Иногда приходил к нам помыться и попариться родной брат
моей матери. Несмотря на то, что жил он далеко — на
другом конце деревни, да и баня у него была своя. Он
тоже воевал. Вернулся с фронта целый и невредимый, хотя
попадал подчас в сущее огненное пекло. Привез из Германии
изумительной красоты трофейный аккордеон, хорошо играл
на нем. Все удивлялись: до войны материн брат никакой
«музыки» и в руках-то не держал. Еще у него была немецкая
губная гармошка, которой он тоже владел виртуозно.

Объединяла этих двух крепких мужиков, почти одногодков,
страсть похлестаться веничком и поохотиться в нашей
дремучей тайге. В ней водилось всего понемногу. Летом,
конечно, было не до того. Охотились зимой. Чаще всего
на диких коз методом загона.
Вот и встречались в баньке, чтобы обсудить, когда отправляться
в лес, в какое место, кого еще из деревенских следует
взять с собой.

Парились они долго, яростно, увлекаясь этим занятием
как дети. Испытывали друг друга жарким духом на прочность:
кто первый не выдержит? Обычно «ломался» материн брат.
Выскакивал голышом в огород и валялся в снегу. Дядька
иной раз следовал за ним. Соседские бабы потом выговаривали
дядькиной жене: уйми «окаянных срамников», детей, дескать,
пугают. Но дети зимой по огородам в темное вечернее
время не ходили. Тем более что мужики «моржевали» за
глухим забором, скрывающим их от посторонних глаз. Просто
бабам хотелось языки почесать, поболтать на «деликатную»
тему.

От дядьев-охотников впервые узнал, что гуран — это
самец дикой козули. Я родился в селе Гуран, расположенном
на тракте Тулун — Братск, и долгое время не мог взять
в толк, что это слово обозначает. Думал, что-то бурятское
или эвенкийское. Оказалось, все проще простого. Знать,
коз и в этих местах много водилось, коль назвали поселение
в их честь.

Погиб материн брат по-глупому. Возвращался как-то ночью
из соседней деревни на мотоцикле «Урал» с коляской и
захотел сэкономить время. Не поехал в объезд, через
мост, а решил спрямить дорогу, направил мощную тяжелую
машину через речку. Неглубокую. Ее можно было перейти-переехать
через перекат. Но рядом таился глубокий омут. Видимо,
материн брат в свете фар ошибся, не рассчитал точно
путь. Мотоцикл на довольно приличной скорости ударился
передним колесом о подводный валун, перевернулся и упал
в омут, придавив своей тяжестью оглушенного человека,
который сразу и захлебнулся.

Нашли его только утром. Похоронили с почестями. Положили
на грудь, под крышку гроба, боевые награды, да так и
закопали. В деревне таким вот образом, вместе с военными
орденами и медалями, предавали земле и других фронтовиков.
«Черных копателей» в те времена не было, никто награды,
как сейчас, не похищал, никто за ними не охотился.

Меня, помню, потрясла больше всего нелепость, «несправедливость»,
что ли, такой смерти материного брата. Всю войну пройти
без царапины, форсировать Дон, Днепр, Дунай и лишиться
жизни на какой-то мелкой речушке. Был он при этом совершенно
трезвый.

Деревенские мужики на здоровье никогда не жаловались,
но многие до старости так и не доживали. То утонут,
то случайно попадут на охоте под пулю своих же, то смертельно
поранятся техникой на пахоте или уборке хлебов. Двоих
убило молнией. В том числе родного брата второго дядьки
— мужа материной сестры. Он ехал по открытому полю
на лошади, лежал на телеге с прицепом — вез бревна
для строительства новой бани. Старая, отцова, совсем
прохудилась.

Тут как раз начался дождь с грозой. Дядькин брат выдернул
из бревна топор и положил его под себя,
чтобы металл не заржавел. Молния и ударила в топор,
прошила человека насмерть. Лошадь не остановилась, пришла
в деревню самостоятельно, везя за собой страшный груз.
Бабы ревели в голос. А мужики быстро выкопали во дворе
яму, положили в нее нашего родственника с посиневшим
лицом, засыпали по шею землей. Надеялись, что сырая
земля вытянет из человека электрический ток, оживит
его… Но было уже поздно.

Бабы мылись в бане, как водится, после мужиков. Приходили
в избу румяные, помолодевшие, с распущенными косами,
свисающими у некоторых до пояса. Волосы они подолгу
сушили, расчесывали костяными или деревянными гребенками.
Напоминали собой в эти минуты сказочных фей с золотыми
гривами. Шампуней в ту пору не было. Их заменяла доморощенная
щелочь, которую бабы делали из обычной древесной золы.
Как и их матери, бабушки и прабабушки. Брали золу утром
прямо из русской печи, просеивали ее через сито, заливали
кипятком. Целый день, пока баня топилась, содержимое
одного-двух ведер настаивалось. К вечеру щелочь была
готова — мягкая, мылкая. Оставалось только ее аккуратно
отлить, отделить от золистой мути на дне. Колодезная
вода в Уталае от переизбытка в почве известняка была
жесткой, промыть ею длинные косы было невозможно. Вот
и разбавляли щелочью.

После бани наши матери и тетки тоже расслаблялись, добрели.
Позволяли нам, детям, беситься, прыгать по кроватям,
съедать подчистую все самое вкусное на столе. В обычные
дни за такую вольность можно было получить хорошую затрещину.

И моя мать преображалась. Ее усталое лицо, изрезанное от
невзгод и страданий глубокими складками, разглаживалось,
светлело. Голубые потухшие глаза вновь оживали. К ней,
казалось, возвращалось в это время ее прежнее состояние,
когда она до войны жила с отцом в Гуране душа в душу.
В доме всего хватало. Отец был первым гармонистом в
округе, а она — первой запевалой озорных частушек.
Потом пришла война, и вмиг все оборвалось. Потеряв отца,
мать вернулась в Уталай, где родилась и жила с родителями
до замужества.

Банный день для многих в деревне был как праздник. Своеобразным
отдохновением не только тела, но и души. Праздником
без музыки и песен. Неким таинством, когда всем становилось
хорошо. Я каждый раз с огромным нетерпением ждал его
прихода. Правда, до сих пор так и не могу понять магическую
силу тех деревенских парных суббот. То ли время было
другое, и жизнь другая, совсем с иными нравственными
ценностями. А может, все вместе взятое. И кое-что еще,
что безвозвратно кануло в Лету и уже больше никогда
не вернется.

Читайте также

Подпишитесь на свежие новости

Мнение
Проекты и партнеры